Она не забирается далеко вглубь, а через сотню метров присаживается на камень и думает, что этот художник выглядит точно так, как ей хотелось бы, чтобы он выглядел.
Ей не сидится. Она скоренько наламывает березовый веник — ей же нужно алиби — и бредет обратно.
Она идет прямо на его спину, идет медленно и буравит его взглядом, он оборачивается, тогда она скользит глазами по его глазам, потом по листу на мольберте: в правом углу нечто зелено-золотистое.
Войдя в дом, она отшвыривает березовый веник. Садится к столу на кухне, смотрит на мужчину у дороги и отдается грезам самого откровенного свойства. В следующий раз, думает она, я не просто пройду мимо, я уведу тебя за собой, тебя всего, каждый сантиметр твоего тела.
Скрипит лестница. Она вскакивает, и, когда отец отворяет дверь, она собранна и вменяема.
Но ночью, когда дом засыпает, она уединяется у себя и разыгрывает наяву давешний сон. Она лежит голая, раздвинув согнутые в коленях ноги и запустив указательный палец во влажные женские недра. Вот, чудится ей, к ней подходит мужчина, останавливается, он хочет ее, у него нет лица, только тело, руки и налитой ствол — он рвется в бой, этот крепыш-сладострастник, расчехляется и растомленно приближается к ней на пару с нежным, шаловливым пальчиком, чтобы раскочегарить ее, и он заводит ее, неуклонно, но неспешно, она согласна — пусть так, но чтоб все сполна, его орех трет ее ягодку, она на взлете, еще, еще чуть-чуть и ее пронзит нестерпимое, сладостное… о… о… вот сейчас… петушок твой, голубчик, огурчик… все!
Потом ей, как обычно, делается стыдно, но к этому она притерпелась.
* * *
Теперь ее терзают две вещи: одержимость художником и приступы, когда ее парализует ужас одиночества. Она живет вымороченой жизнью, для повседневных забот в ней будто не осталось места. Вот только одного она не может взять в толк никак: ей теперь часто видится Турбьерн во время непристойных, отвратительных соитий с другими женщинами, и она захлебывается от такой жгучей ревности, какой сроду не испытывала.
Но герой ее снов не показывается. Что ни день, она прогуливается по колее в дубраву. Она заставила и гостиную, и кухню букетами и наполнила своей неприкаянностью. Унни нравится такая мягкость и сговорчивость, Сиверт истолковывает ее по-своему, будто Ингрид сторонится его. Он видит, что мешает всем пуще прежнего. Ингрид не чувствует этого, только отмечает, что отец зачастил в город или куда его там носит.
Как-то после обеда она сидит в кухне за столом, листает газету. Она теперь часто так сидит. Вдруг взгляд ее утыкается в объявление. Кондитерская Берге ищет человека на полставки.
Надо же, думает Ингрид. Она знает Берге, они вместе учились в старшей школе, они даже раскланиваются. Надо же. Неполный день. Общение с людьми. Свое место в жизни. Кондитерская Берге. Надо же. Но Турбьерн.
Она застывает на месте. Турбьерн. Она никуда не звонит. Приходит Унни, она пересказывает ей объявление. Унни говорит:
— Конечно, позвони, хоть узнай.
Ингрид принимает решение, за вечер оно дозревает окончательно, и она погружается в мечты о том, как потекут теперь ее дни; она позвонит с утра пораньше, хотя, конечно, место наверняка ушло, желающих — хоть отбавляй, но если еще вдруг не поздно, значит, судьба. И надо идти на работу. Прежде чем заснуть, она видит себя в новой жизни. Потом засыпает и спит без снов.
Просыпается она с мыслью, что должна позвонить. Ялмар Берге говорит ей, что, хотя желающие есть, он ее возьмет. С восьми до часа. Начиная с понедельника. Она соглашается, благодарит, она не поинтересовалась ни окладом, ни что это за работа. Он сказал «да», ликует она, сама не своя.
Она не может найти себе места, все прочие мысли отступают на задний план. Она не прогуливается по колее. Нет, она загружает стиральную машину вещами, которые планировала стирать на той неделе. Потом меняет постельное белье, еще вполне свежее, чтобы это тоже над ней не висело. Она будет работающей домохозяйкой, и никто не сможет сказать, что одно делается за счет другого.
Но ее страшит реакция Турбьерна, и она перебирает в уме варианты, как бы сообщить ему новость так, чтобы не вывести его из себя. Он приедет уже через два дня — или не приедет? Он не звонил.
* * *
Он приезжает. Молчаливый, но не враждебный. Обед у нее готов, и она приступает к делу за едой. Она не пускается в объяснения, просто рассказывает. Он никак не реагирует и не задает вопросов. Это мучительно. Она смотрит на него — а он ест, глядя в тарелку. Тогда она поворачивается к Унни, встречается с ней взглядом, глаза у той темные и — так, во всяком случае, толкует это Ингрид — всезнающие. Ингрид подмигивает ей и чуть заметно качает головой, и Унни вспыхивает от радости: пусть все это тягостно, зато они с матерью заодно, две заговорщицы.
За столом тишина, все ведут себя так церемонно, будто вкушение обеда, колбасок по-средиземноморски, — торжественное священнодействие. Звяканье ножей, вилок, жевание — все, других звуков нет. Давай, Ингрид, скажи что-нибудь, подстегивает она себя — но не знает, с какого бока зайти. Наконец выдавливает:
— Ну ладно.
Все поворачиваются к ней, но больше она ничего не говорит. Она бодро берет блюдо с картошкой, проворно кладет себе, потом энергично хватает салатник с маринованной капустой, лихо подцепляет шмоток и со стуком возвращает салатник на место. Ни на кого не глядя, решительно принимается за еду. Украдкой все косятся в ее сторону. Вдруг она со стуком откладывает нож и вилку, вскакивает, с шумом отодвигает стул. Она не кончила есть. Но со всей доступной демонстративностью она покидает гостиную и уходит на кухню, а потом дальше, на улицу. Ее трясет от ярости, и ноги сами несут ее к дубраве.
Унни перестает есть. Она поверенная тайны. Она прижимает указательный и средний пальцы к губам и так сидит, уставившись в тарелку. Кровь стучит в висках. Потом Унни встает.
— Сядь!
Она садится.
Сиверт Карлсен до смерти напуган, но может позволить себе только одно — сделать вид, будто ничего не случилось; поэтому он ест, пригнувшись к тарелке, чтоб меньше бросаться в глаза. Он знает, на каких условиях его держат в доме — чтоб видно не было, особенно когда здесь гроза, а сейчас громыхает, как никогда прежде. Единственный доступный ему способ обезопасить свое существование — это нагнуться к тарелке, притвориться невидимкой и запихивать в себя колбаски по-средиземноморски, картошку и маринованную капусту.
Турбьерн отпихивает тарелку, нож-вилку и встает. Унни тоже вскакивает и скрывается на кухне. Сиверт Карлсен исподтишка следит за зятем; тот устраивается на диване, спиной к нему. Тогда Сиверт поднимается, не скрипнув стулом, крадучись добирается до лестницы наверх, где его комната, проникает на второй этаж, шмыгает к себе и беззвучно поворачивает в замке ключ; он спасен. Именно так он это и чувствует: спасся.
* * *
Ингрид наново пережила свой бунт и успокоилась. На это ушло время. Сейчас она возвращается в дом. Она решает вести себя, как ни в чем не бывало, и отдать первый ход Турбьерну. Она заглядывает в кухню — никого. В гостиной на столе грязная посуда и Турбьерн на диване спиной к ней. Она принимается убирать со стола, снует между кухней и комнатой, Турбьерн не оборачивается. Она напускает воду в раковину и начинает мыть посуду.
Моет и думает, как ей теперь быть. Она чувствует себя зверьком в зоопарке. Вроде делай что хочешь — а ничего нельзя. Можно пойти пройтись, уйти в спальню, устроиться на кухне или подойти к Турбьерну. Выбор большой, но что она ни сделай, последствий не оберешься. И она просчитывает эти последствия.
Потом берет кофейник, две чашки и заходит к нему. Он не смотрит в ее сторону. Она наливает кофе и садится. Турбьерн подходит к телевизору, давит на кнопку, включает, времени половина восьмого вечера. У нее теплеет на сердце — разбирательство откладывается. Она пялится на экран, ничего не видя. Она полагает, что и Турбьерн также, что телевизор просто уловка, выход из положения. Она косит глазом в его сторону; лицо захлопнуто, узкий штрих рта, да, ничего хорошего он не скажет, сейчас нет.
Скрипит лестница, это спускается из своей комнаты Унни.
— Я съезжу к Бенте.
— Ладно. Только не поздно.
— Хорошо.
Унни уходит. Турбьерн не сводит глаз с экрана. Ингрид подливает в чашку кофе, тянется за журналом, берет его, листает, смотрит картинки. У нее такое чувство, что отчуждение раздувается, раздувается, скоро им с ним не совладать, чем дольше они молчат, тем труднее, и она говорит:
— Извини, что я так психанула.
Никакого ответа.
— Просто меня очень обидело, что ты ничего не сказал.
— В этом доме мне больше не для чего говорить.
— Турбьерн.
— И сказать мне нечего.
— Конечно, есть.
— Я живу там один всю неделю только для того… а теперь ты вдруг собралась на работу… тебе денег мало?