Отзубрив-отдолдонив два курса в питерском меде самое тяжкое, на третьем она устроилась дежурить санитаркой, а потом медсестрой в плановую хирургию и сама мало-помалу заболела, заразилась столь льстящей сердцу человека идеей служения. Читала «Письма из Ламберена»[4] , «Записки врача»[5] , любимые свои «Очерки гнойной хирургии»[6] .
Плакала, рвалась...
Получив диплом, возвратилась домой и, воспользовавшись протекцией отцовского фронтового друга, устроилась интерном, а затем вольнонаемной в госпиталь дислоцированного в их городе энского военного округа.
Жила пока что, числилась живущей, у мамы с папой, а день-деньской и ночь-ночьскую пропадала в госпитале, в экстренной хирургии. Это и было счастливое ее время – полное, самозабвенное, не стыдное... Полторы ставки, восемь-девять ночных дежурств и, по ее же просьбе, едва ль не через ночь присылали машину ассистировать на операциях. Не напоминай ей при удобном случае мать про «непростую женскую долю», она, глядишь, и замуж позабыла бы выйти сгоряча в трудовом энтузиазме... Не уловила звука, сигнала трубы, когда раздался он с операционного стола из уст вертолетного аса Василия Иконникова... Когда под местной анестезией «выводила в рану» Васину слепую кишку с аппендиксом.
– Ух ты-ы! – хохотнул по-мужски Вася, бледнея от боли и напрягая без того железный живот. – Больно, Любовь Владимировна! Сердце мое болит... – и в присутствии операционной сестры и санитарки это сердце ей, Любе, и предложил.
Он был деревенский, ее Вася, деревенский еще по-старому: застенчивый, прямодушный и безнатужно радостный от природы. От здоровья души. Согласись Люба, он не хуже Чкалова пролетел бы на своем МИ-8 не только что под мостом, под дворовою аркой родительского дома.
– Да ты чо? – трогал ее плечо, улыбаясь, когда Люба возмущалась очередным каким-нибудь «идиотизмом» вокруг. – Ты чего-о, Любынька?!
Он усаживал ее на прохладное крутое плечо и, как когда-то девочкой отец, фыркая и рогоча, таскал по кутухам-заворотам их военгородской панельной квартиренки.
Изменилось же все, когда три эскадрильи вертолетно-десантного полка, где служил верный присяге Вася, проучаствовали подряд в двух спецоперациях в горячих точках.
За выполнение задания он получил орден, но душою как-то разом погас и длинно, по-невеселому замолчал. Думу задумал. Нет, горькую не запил, всепостигшей де-бильской усмешечки не запустил в усы, а, как заподозрилось позже Любе, силою одной неподкупной мужской воли решил доискаться тверди во всеобще безвинно-виновном социумном киселе... Самый молодой в полку комэск, майор без пяти минуток и легкий, любимый почти всеми человек, он в одночасье засторонился рыбалок, добычливых кабаньих охот и иерархически выдержанных офицерских застолий, а внеслужебное время все чаще, а потом и все, проводил в публичной и университетской библиотеках. По дому теперь там и сям валялись заложенные карандашами брошюрки. О комплексе власти, коллективном бессознательном, коррупции сознания... О времени и бытии. «И не будучи в силах сделать справедливость сильной, – читала Люба отчеркнутое, – люди стали называть силу справедливою...»[7] И прочее.
И, эх, радоваться бы ей, салютовать «еще одному распускающемуся разуму», «пробужденью от сна» и тому подобное, ан нет, чтой-то ей не салютовалось и радости не было. Весь этот мусор просвещения, какофония бесчисленных интерпретаций, забираемые с неофитской жаждой в свежую Васину головушку, едва ли, как предчуялось ей, окажутся ценнее, нежели катастрофически утрачиваемый врожденный Васин Божий слух... Слишком уж соблазнно было сбиться и заплутать, завязнув в меду «удовольствия от процесса». А дошедших нет. Почти нет... На вершине штурмуемой горы сидит, подвернув босые ноги, Сократ и с весело-грустным сочувствием – «Я знаю, что ничего не знаю» – улыбается самым добросовестным и бескорыстным... Игра, по мнению Любы, не стоила свеч.
Бог ведает, чем бы все это кончилось, чем успокоилась бы потускневшая их, Любы и Васи, супружеская жизнь, кабы однажды в три сорок шесть утра в ординаторской на дежурстве не раздался нежданно-негаданный телефонный звонок.
Безлично-официально Любе было сообщено, что ее муж, комэск, кавалер ордена «Отечество» 2-й степени, гвардии майор Иконников погиб при выполнении задания Родины во внеплановом ночном полете.
Черный ящик искали, но не нашли. По городку ползали слухи о преступной изношенности машин, о дефиците горючки, роковой технической накладке – уж-де не наши ль по пьяни сбили как-нибудь? – о не вполне трезвом состоянии самого экипажа и т. д.
Любе причина была безразлична. За восемь лет в «экстре» она убедилась: выживающий химерами народ попадает иной раз в точку. «Смерть придет, – говорит он, – причину найдет!» И Любе это казалось верным.
Нашла смерть причину и для прекрасного ее отца. Обширный трансмуральный инфаркт. Отек легких. И живое еще его лицо, которое она успевает застать до погружения...
Затем родилась Тося, а пока Люба, кормя и перепеленывая, сидела в послеродовом отпуске, по причине распада империи и размонтировки системы расформировали и родной ее военный госпиталь.
Надо было придумывать другую, новую совсем жизнь.
* * *
Любовь свободна,
Мир чаруя...
Вечер, часов где-то одиннадцать. Фельдшер Маша Пыжикова, Чупахин и их водитель Филиппыч едут на пожар.
– Мчи, Филиппыч, – командует в кабине напряженная, подавшаяся вперед Маша. – Пожар все ж таки, мать твою.
– Пожар так пожар! – крякая и вздыхая, философски отвечает Филиппыч. – Нам куды ни лететь, одно клевать!
Езда длится около четверти часа.
На крыше у них пыхает мигалка, а на перекрестках Филиппыч с опозданьем и без охоты врубает сирену.
Редеют, отплывают назад застившие небо многоэтажки, и из салона, через кучерявую Машину голову, Чупахину видны опустелые огородики, заборы и облетающие садовые яблони под чиркающими лучами фар.
Память у Филиппыча нулевая, едет он, как правило, наугад, маскируя тайное упованье на подсказку, поэтому, когда вдали взору открывается оранжевая, ширящаяся к небу воронка, он с облегченьем раскрепощается и «умудренно» качает плешивым своим теменем.
– Ну, стюардесса, будет тебе ноне на хлеб и на пиво с грибами! Вишь, как располыхало-то...
Еще пуще вытягивая по-гусиному худую шею, Маша – ей страшновато сейчас – не удостаивает его ответом.
Из мрака вырезываются лоснящиеся багровые машины, освещенные заревом, компактная шевелящаяся в себе толпа и туда-сюда снующие фигурки пожарных в отблескивающих розовым шлемах.
Метров за десять до вытянутой поперек переулка кишки один из них делает отмашку – знак тормозить.
– Стоп-стоп, ребята! – кричит он сиплым голосом. – Рано вам пока...
Маша, а следом Чупахин, выбираются из теплого УАЗа и сбоку, в белых своих халатах, внедряются в млеющее от дарового зрелища сходбище, дабы единым качеством присутствия, без расспросов, спустя минуты уже, уведать в чем дело.
Дом определен под снос, снос, как водится, затянулся. Приблизительно с полгода в нем живет некий Володя, вышедший из мест лишения свободы. Нынче у него день рождения, торжество, и вот, откуда ни возьмись, почему-то пожар, и, пожалуй, кто-то, надо полагать, пострадал...
Шипят, встрескивают бурые, поливаемые водой бревна. С едва уловимым подвывом тянутся, колеблясь, вверх алые языки.
С крыш машин бьют вперекрест туда прозрачными столбами мощные, невидимо управляемые прожектора. Похожая на удава серая гофрированная кишка вздувается, вздрагивает и фырчит, как живая... Ее то бросают наземь, то вновь подхватывает какой-нибудь шлемоблещущий герой.
– Тоже-ть работенка! – обронивает вылезший поглазеть Филиппыч, с опаской переступая ее. – Хужее нашей.
Сгрудившийся народ завороженно и молча наблюдает чужую работу при чужой беде.
– Сюда, Петя! – слышатся реплики пожарных. – Еще... Ну! Ну чего ты телишься-то?!
С щербатой обаятельной улыбкой Филиппыч, довольный, крутит непокрытою головой. «У, молодцы... У, сволочи... Волкодавы!»
Слева от горящего дома и далеко еще верно вглубь – беспризорный бывший огород. Как будто огромным белесоватым беретом, он накрыт густым дымом, нежно алеющим изнутри, со стороны пожарища...
И там-то, в непроницаемо дальней его гуще, раздается внезапно крик обнаружения: «Эу-у!..»
Кто-то, значит, кого-то искал и...
Словно найдя, наконец, на ком сорвать досаду, Маша со злым окаменелым выражением в лице устремляется туда. Выхватывая по пути из салона фельдшерский ящик, Чупахин дисциплинированно трусит за нею. Навстречу, из взбликивающего белого безмолвия, низкорослый прихрамывающий пожарник выводит под локоток женщину в прожженном, испачканном гарью покрывальце.
Просвечивающие черные колготки. Гибкие ступни нерешительно ступают в холодную грязь.