Луа
— Что это? — сказала она.
— О чем ты? — спросил я.
— Вот это, этот шорох.
— Это звук тишины.
Из рассказа Хуана Рульфо Лувина
Кажется, очень трудно привыкнуть к такому месту. Но погляди на нас: мы научились выживать на этой бесплодной земле, и мы так и останемся на ней, мы отказались от всего другого, ведь только подумать хорошенько — половина селения встретила здесь свой смертный час.
Говорят, я родилась тут, просто совсем еще юной отправилась в город, пополнив собой ряды мечтателей, соблазненных иллюзией счастливого будущего, которое сулят нам плакаты на дорогах: Трудись во имя прогресса твоей страны! Если не умеешь ни читать ни писать — учись! И я трудилась: у меня еще грудь не проклюнулась, а я уже ложилась под мужчин за несколько нищенских песо. По ночам я раскаивалась в своих грехах, представляла, какой позор падет на наш дом и какой стыд испытает папа, когда узнает о моем бесчестии. Но днем голод жег сильнее, чем солнце, и все виделось совсем по-другому.
О тех годах я предпочитаю не думать. Они были худшими в моей жизни. Никакого “прогресса” я так и не обнаружила, и, когда Льека, сестра-близняшка, сообщила мне дурную весть о смерти папы, я вернулась домой. Однажды, когда умершие уже, наверное, горели в вечном огне, я подумала — не отдаться ли на волю ветра, обгладывающего здесь все, до чего он только может добраться, и не покинуть ли дом? — но щупальцы воспоминаний оплели меня, как корни — эту голую землю, и я не нашла в себе сил уехать. Ты тогда еще не вернулась и тоже скиталась по цивилизованному миру в поисках того, кто бы объяснил тебе всю его лживость. Так вот, я считаю, что это они, мертвые, это они меня удержали. А может, это я удержала их, сама того не понимая, ведь известно, что здесь не бывает такого — мы не допускаем, — чтобы умершие ушли от нас навсегда.
На самом-то деле, можно сказать, здесь и не было никого никогда, кроме мертвых. Люди, бледные, обессиленные, словно и не живут, день и ночь пытаясь укрыться от мучительного ветра, день и ночь вглядываясь в высокие скалы на юге или в глубокие расщелины в надежде увидеть что-то живое, давно смирившись с поселившейся здесь тоской. Иногда лунными ночами умершие, желая позабавиться, выходят в своих темных саванах и притворяются живыми. Но так как в Лувине уже не осталось по-настоящему живых, способных испугаться, то и мертвые бродят уныло, одурев от скуки. Даже мертвым все опротивело — что может быть печальнее? Последние упрямцы бросили все и ушли. Они никогда не вернутся. И даже ненавидеть нас некому.
Я знаю, тебе хорошо известна эта история, но я расскажу ее еще раз. Последний. А что тебе остается, сестра, — только слушать и ничего больше. Это о поселенцах, помнишь, они приехали возделывать землю.
Мы будем выращивать кукурузу на экспорт, в котором так нуждается наша страна, хвалился тот бедолага. Здесь всюду до самой пропасти раскинутся кукурузные поля, провозглашал он.
Он не знал, что ветер не даст вырасти ничему.
Его жену звали Агрипа, и эта камбуха[5] всегда молчала, словно и не женщина была, а какой-нибудь дух. Она укрылась среди стен полуразрушенной церкви, и мы развлекались тем, что наблюдали за ней, не открывая окон, и смеялись до слез, пугая ее блеском наших глаз.
Ты помнишь?
Ты меня понукала:
Пойдем, Луа, пойдем, сделаем страшные глаза и потаращимся на нее.
Она убегала от нас, топая ногами, как индюк, и пряталась за алтарем со всеми своими мальцами и их отцом, который только и делал что причитал:
Куда это мы с тобой заехали, Агрипина, куда?
А по ночам выходили мертвые, и приезжие вдруг видели толпу женщин на площади, одинаковых, у каждой на голове черная шаль. И когда они спрашивали у женщин, что им надо, кто-нибудь из толпы отвечал:
Мы идем по воду.
И они знали, что это неправда, но молчали. На склоне, ведущем к вершине, на Диких Камнях, нет воды, чтобы оросить могилы, а ночь черна, как забвение. Земля всюду зияет трещинами, ветер выдувает глаза и закрашивает небо и все вокруг в цвет пыли, которую приносит издалека. Мы вечно ждем дождя, но облака пролетают по нашему бурому небу, не замечая нас, и только по еле слышному запаху тамаринда в ветре мы знаем, что они пролились дождем где-то высоко и далеко.
Ты помнишь, когда ушли поселенцы?
Кукурузные поля остались, чередуясь с пустошью, но до всходов не дошло — ветер вырывал из земли семена и очень скоро уже было не различить, где поле, а где пустошь, и единственным воспоминанием об изгнанной семье стала зависть наших умерших. Потому что поселенцы унесли своих мертвецов с собой, они не захотели нам их оставить. Они несли их с собой, пока не нашли другую землю, которая будет хранить их лучше, чем наша.
Ты не скучала по ним, вначале?
Я — да. Вот сейчас, когда рассказываю, мне уже все равно, не удивляйся. Я скучала по этим живым. Хотя мы никогда не разговаривали, хотя они никогда не осмеливались выйти из своей лачуги, хотя они всегда смотрели на нас испуганными глазами. Не знаю, сестренка, иногда мне случается подумать, что их присутствие здесь немного пугало тишину. Тишину одиночества, которое так давит, потому что от него нет избавления.
И с ночными мошками так же, ты заметила? Их стало меньше. Раньше нельзя было зажечь свет — они летели сотнями и гибли, словно в геенне огненной. Мальчишки поселенца их ели иногда: мошек было так много, а они были голодные.
Голод — не шутка, когда организм растет. Другое дело мы, мы привыкли ко всему. Так и вижу их — четырех пацанов: кожа да кости, они сидели посреди этой пустынной площади, глядя на наше светящееся окно. Как и мошек, их привлекал свет. Не знаю, заметила ли ты, но с тех пор как не стало этих мальцов, почти не осталось и мошек.
По мне так это именно безмолвие, которое скрывается за шумом ветра, их прогоняет. Помнишь, ты ночевала не дома и не смогла спать — тебе не хватало яростных порывов сумасшедшего ветра. Эти насекомые наверняка чуют одиночество, которое воцарится, если однажды ветер уляжется. Они ведь много мудрее, чем мы с тобой, это прямо бесит меня.
Слышишь ли ты теперь безмолвие?
Умершие не выходят, и все застыло, даже страшно ощущать себя живой. В кусочке неба за окном где-то очень далеко блестки звезд, какой-то мир лежит там, за горами, а если обернуться назад и взглянуть на нашу жизнь как бы со стороны?
Иногда я думаю, могло бы все сложиться иначе? Да, я знаю, это бессмысленное занятие, но чем еще мне заниматься? Но ведь и в нашей с тобой жизни тоже не было смысла, ты видишь, мы остались здесь, на этой голой каменистой земле. Ну вот, иногда мне случается размышлять. И я спрашиваю себя, была бы у нас другая судьба, если бы мы не дали умереть тем мальцам? Подожди, не возражай мне. Я сказала “дали умереть”, потому что именно это, как я понимаю, мы и сделали. Агрипа с мужем весь день обрабатывали свою мертвую землю, у них не оставалось сил, чтобы заботиться о детях. Мальчишки проводили весь день здесь, посреди площади, рядом с нашими закрытыми окнами. Иногда ветер налетал с такой силой, что, казалось, он их сейчас унесет. А мы, надежно защищенные от ветра, глядели на них время от времени и спрашивали себя, сколько еще они продержатся?
Теперь мне кажется, что долго они не продержались, но я уже не помню, как измеряется время, я ведь даже не знаю, сколько мне лет. Я только помню, что однажды я взглянула на площадь и увидела вместо четырех маленьких теней три. Потом — две. А потом — одну. Но заставить себя выйти под ледяные порывы ветра было выше наших сил. И однажды утром мы увидели, как поселенцы в полном молчании спускаются по склону Диких Камней, и я поняла, что они не вернутся. И я поняла, что они уносят своих четырех мертвых мальчиков, потому что не хотят оставить их в этой земле, которая забрала у них все.
Не думай, сестра, что я следую решению пришлых, но после их ухода я поняла, что не хочу быть похороненной здесь.
Я, наверное, никогда тебе этого не говорила, но думала об этом с той твердостью, с какой думают только здесь. Я не хочу креста, на котором будет написано мое имя — все равно эти камни ничего не сохраняют, — и не хочу никаких цветов. Я не хочу, чтобы память обо мне трепал этот ледяной ветер, если однажды какой-нибудь любопытный, забредя сюда и рассматривая могилы, вдруг решит украсть мое имя.
И еще я боюсь стать мумией — ты знаешь, они продолжают улыбаться, когда через много лет разматывают их высохшее, нетронутое тленом тело, приклеенное к позвоночнику, такой засохший стручок, который ни у кого не вызовет слез.
Вот так я думала, сестра, о себе, но и для тебя не хочу всего этого. Зачем хоронить тебя в таком месте, которое само по себе уже могила. Лучше я тебя оставлю в твоем кресле-качалке, ты будешь сидеть со спокойным лицом, каким оно у тебя сделалось с приходом самой острой косы на свете, хоть ты и была знакома с ней раньше — она не раз появлялась на площади. Я буду сидеть с тобой, ничего не делая, как всегда. Нет, неправильно говорю: ничего не делая. Теперь у меня есть занятие — ждать. Я только этим и занималась, с тех пор как отправилась в столицу работать во имя прогресса.