Катастрофа пришла вместе с Лермонтовой, которая в «Ленинке» вильнула хвостом перед вальяжным красавцем. Он запал, стал ходить за ней хвостиком, даже провожал два раза в Перово на метро. Когда мама узнала об этом, с ней случился удар, и Лермонтова была приглашена на обед для сверки курса и допроса. Ее привез на дачу их шофер на черной «Волге», суровый дядька с дубленым и брезгливым лицом. Адрес девушки его оскорбил до глубины души, он не ездил в такие районы – не по чину ему было шоссе Энтузиастов. Лермонтова оделась скромненько, волосы причесала в пучок, сиськи подобрала в новый лифчик, ну, в общем, целка македонская, а не Таня Лермонтова. Особенно не волнуясь, она предстала перед светлыми очами отставной балерины и папы членкора, который жил под пятой этой чудо-женщины уже сорок лет и не чувствовал никакого давления, наоборот, гордился и уважал безмерно. Внешний вид был осторожно одобрен, вопросы о семье, кто чем болеет, есть ли в роду ненормальные и сифилитики. Допрос был настолько искусно проведен, что Лермонтова ни разу не почувствовала себя оскорбленной, наоборот, восхитилась мастерством мамы – демона в юбке. Аспирант ерзал на стуле, пышная челка прилипла от пота. Он глядел на это шоу и не вмешивался, зная, что все это для его же блага. Папа вопросы не задавал, но отметил, что девочка ничего, – он был сластолюбив, и множество аспиранток полегло на его диване в институте, где он руководил отечественной наукой. Мама-демон знала о его проказах, но не трогала. Сын – вот что занимало ее. Потом был обед, после обеда – чай, ягоды и немножко мятного ликера. Лермонтова ликер пила первый раз, он ей не понравился, напомнил лекарство пектусин, который она с отвращением пила в детстве. Так она второй раз вышла замуж и не ошиблась.
Рай начался в день переезда в Моженки поздним вечером. Аспирант ласкал ее при свете зеленой лампы, когда без стука вошла маман со стаканом чаю с малиной для любимого сыночка. Она заметила орлиным глазом, что он чуть не чихнул. Не смутившись, она попробовала лоб своего ангела, заставила его выпить чай при ней. Лермонтова, забившись под одеяло, тихо сходила с ума от этой нежности. Даже в Перове, у соседа Кольки, пьяницы и дебошира, хватало ума без стука не входить в комнату дочери, десять лет бывшей замужем. Сын с обожанием смотрел на маму, она поцеловала своего ангела, выключила свет и сказала тоном, не требующим возражения, что надо спать и что у него завтра доклад на кафедре. Мальчик смирно повернулся на бок и запыхтел через минуту. Лермонтова из духа противоречия потерлась о сокровище, цепко дернула его за член – никакого эффекта. Сын выполнил волю матери, любовь к матери и Родине выше секса. Три месяца спустя мама с сыном воссоединились, а Лермонтова поехала на Кавказ в Пятигорск пить воду и лечить свою хандру.
Санаторий, в который приехала Лермонтова, относился когда-то к ФСБ, потом его передали местной власти, они сделали в нем ремонт по-русски, стеклопакеты и все такое. Это было добротное здание с огромным парком с клумбами одуряющих цветов, с источниками минеральной воды, бьющими из пастей разных животных, особенно Лермонтовой нравился источник «Писающая собачка». Вода там была та же, но заряд бодрости от «собачки» был больше. Три дня она восхищалась природой, воздухом и водой, но потом стала хандрить без любви. Любовь была ее перманентным состоянием, прилепиться к кому-то и жертвовать себя всю было долгом ее жизни. Прилепиться в санатории было к кому. Вокруг шныряли коммерсанты, воры и сотрудники правоохранительной системы. Все искали на свою жопу приключений. Днем все чинно принимали процедуры, соблюдали диету, жемчужные и родоновые ванны, ходили к источникам. Но вечером весь санаторий превращался в вертеп, люди зажигали в трех ресторанах и дальних кустах так, что треск шел аж до самого Пятигорска. Лермонтова ходила по местам пребывания однофамильца и с восторгом читала себе под нос стихи Михаила Юрьевича, в который раз проклиная Мартынова, убившего ее родственника. Вот в такой дивный день у горы Машук в кафе под скромным названием «У Миши» она пила красное вино с дыней, свежайшей, как трехлетний карапуз. Воздух был прозрачен и чист, мужчина напротив, кавказской наружности, бил копытами и облизывал губы; кадык его нервно ходил туда-сюда. Он не подходил к ней, изучал откровенно и грубо – лев готовился к прыжку. Лермонтова не боялась этого льва, наоборот, поощряла его своим призывным взглядом, качество и смысл которого не вызывал сомнений. Смысл был таков: иди возьми меня, черт тебя побери… Лев встал и, покачиваясь на гибких грациозных ногах, похожий чем-то на жеребца-ахалтекинца, подошел и представился Тенгизом, отдыхающим от смертной тоски в Германии, где он работал в торгпредстве по связям с капиталистами. Лермонтова оценила его стайл, и он получил за подход пятерку. Он сразу перешел на ты, рассказал о себе: 40 лет, МГИМО, работа в Германии, развелся месяц назад, готов к перемене участи. Лермонтова знала нескольких мужчин в этом периоде: легкая добыча при грамотном маркетинге. Гусей надо бить на перелете – так называется эта схема овладения мужчиной. Брать его надо тепленьким, пока он еще от рук не отбился. Тенгиз упал в руки Лермонтовой, как спелая слива. Они вернулись в Москву, славно зажили в его доме на Остоженке. Кругом шумела Москва, окна выходили на храм Христа Спасителя. Лермонтова жила с Тенгизом барыней, в доме заправляла его тетка, бездетная, всю жизнь живущая рядом с ним, как нянька. Тенгиз работал мало, основным видом его деятельности было подведение нужных людей к очень нужным для решения вопросов с обеих сторон Кремлевской стены. Получал он за это неплохо, на службу не ходил.
Все закончилось в один день. Он взял деньги за контакт с министром, дело не сделал, деньги отдавать не стал, люди его предупреждали, он не понял, и его убили вечером во дворе их дома на глазах Лермонтовой люди в черном. Лермонтова впервые овдовела, ходила в черном, строго держала обряд вдовы. Брак был незарегистрирован, бывшая жена Тенгиза выгнала ее из квартиры и… опять Перово, где уже осталась только бабушка. Родители наконец-то получили долгожданное жилье в Жулебине.
В гастрономе, недалеко от дома, Лермонтова встретила странного мужика – немолодого, несвежего, волосатого и очень потрепанного. Он покупал кефир и, заметив Лермонтову, предложил нарисовать ее портрет для выставки в Нью-Йорке, куда он собирался ехать через месяц. Лермонтова не удивилась этому предложению, это с ней и раньше бывало. В молодости ей часто это предлагали, но она не ходила – боялась художников, считая их ненормальными. Что-то помешало ей отказать этому дядьке, и она пошла с ним, как под гипнозом. Пришли в мастерскую в подвале старого дома – он был нежилой, аварийный. Когда-то там был сквот, там жила группа художественно отягощенных молодых людей, которые, самовольно заявившись, устроили притон для маргинальных персонажей, курили траву, пили, устраивали хэппенинги или просто трахались вместе и по отдельности. Имен у них не было, только клички: Махно, Собака, тетя Маня. К ним приходили корреспонденты западных изданий и газет, которые писали о них всякую ересь, считая, что здесь рождается новое русское искусство, но, увы, ни одного Уорхолла или Магрита там не получилось. Художник остался в доме с тех времен, сделал себе имя портретами мужчин и женщин с кошачьими головами – не бог весть какая идея, но он хорошо владел пиаром и запутал много людей этими картинками, намекая, что он наследник С. Дали, и даже сочинил историю, как они встречались и Дали дал ему авторский перстень как наследнику его художественного метода. Перстень был всегда при нем – огромный черный камень в белой оправе. Лермонтова этого не знала, но вспомнила, что видела в светской хронике этого чудака, который вещал о Дали и своих кошачьих мордах. Рисовал он ее долго, по квадратикам на холсте с помощью проектора, тщательно прописывая все детали, потом распечатал на компьютере кошачью рожу и приставил к телу Лермонтовой – вышло хорошо. Название полотна – «Перевоплощение Лермонтовой из драной кошки в сладкую киску» – восхитило Лермонтову.
За дни, проведенные в подвале, Лермонтова отвлеклась от черных дум, привыкла к этому мазиле и даже прилегла с ним на кушетку, где он отдыхал после творческих оргазмов, – физиологические ему удавались хуже, а лучше сказать, не удавались и вовсе. Лермонтова, любившая это дело, слегка расстроилась, но педалировать эту тему не стала, считала, что со временем научит этого Дали любить. Лермонтова поняла, что с ней происходит невероятное: все прежние мужики были красавцами и жеребцами, этот же был зеркально другим. Маленький, некрасивый, полуимпотент, злобный, помыкает ею. Лермонтова мудро посчитала, что у нее прорезается новая страсть к садомазохизму. Девушка она была широких взглядов, не испугалась своих новых желаний и стала служить художнику музой, подстилкой и домработницей. Подошло время лететь в Америку на выставку. Работы отправили, сами прилетели позже. Выставка должна была проходить в галерее бывшего русского фарцовщика, который в Америке заделался галеристом и специалистом по русскому авангарду. Фима – так звали куратора выставки – поселил их в подвал своего дома, в комнату прислуги, где были маленький диванчик, душ и клозет; из излишеств был телевизор «Шилялис», вывезенный Фимой с исторической родины в 1976 году. На Пятой авеню, как ожидалось, арендовать зал не удалось, поэтому работы повесили в культурном центре при синагоге, что не понравилось художнику. Он не любил этот народ, хотел американского признания. Признание пришло в виде девяти еврейских старух, пришедших на презентацию выставки как художественная интеллигенция Нью-Йорка, была пресса в лице корреспондента газеты «Новое русское слово». Фима дал ему просроченный чек на 200$ и пообещал еще 50$ по выходе публикации. Муза приготовила фуршет, канапе с икрой, привезенной из Москвы, и водку «Столичная» в крохотных рюмочках. Фима нервничал, ждал критиков из «Нью-Йорк таймс» и Си-эн-эн, но, увы, они не пришли, видимо, Фима все это придумал для художника, а сделать не смог, да и не собирался. Начали презентацию под вспышки телефонов с камерой, которые были у бабушек. Фима сказал спич, что сегодня историческое событие, все присутствуют при рождении мега-звезды, художник с остервенением кланялся, Таня разносила напитки, бабушки охали, ничего не понимая, записывали названия и шептали «бьютифул» из приличия. Евреи не очень любят кошек, а здесь были кошачьи хари, но приличия нужно было соблюдать. Через полчаса все кончилось, они вернулись в подвал. Художник все понял о себе, напился и отпиздил Лермонтову сильно. Она лежала на полу, рядом с диванчиком, где ей не было места, плакала и жалела своего гения, гладила его, он не унимался, все орал, что жиды украли у него жизнь, и в финале перед сном еще раз дал Лермонтовой в рожу за всю еврейскую нечисть в ее лице. Ей было больно и обидно: «Почему женщину русскую надо пиздить за происки жидовские?»