А в больнице я возьму его за руку и не отпускаю…
Ночь. Тишина. Мы одни. Посмотрел на меня внимательно-внимательно и вдруг говорит:
— Так хочу увидеть нашего ребёнка. Какой он?
— А как мы его назовём?
— Ну, это ты уже сама придумаешь…
— Почему я сама, если нас двое?
— Тогда, если родится мальчик, пусть будет Вася, а если девочка — Наташка.
— Как это Вася? У меня уже есть один Вася. Ты! Мне другого не надо.
Я ещё не знала, как я его любила! Он… Только он… Как слепая! Даже не чувствовала толчков под сердцем. Хотя была уже на шестом месяце… Я думала, что она внутри меня моя маленькая, и она защищена. Моя маленькая…
О том, что ночую у него в барокамере, никто из врачей не знал. Не догадывался. Пускали меня медсёстры. Первое время тоже уговаривали: «Ты — молодая. Что ты надумала? Это уже не человек, а реактор. Сгорите вместе». Я, как собачка, бегала за ними… Стояла часами под дверью. Просила-умоляла. И тогда они: «Черт с тобой! Ты — ненормальная». Утром перед восьмью часами, когда начинался врачебный обход, показывают через плёнку: «Беги!». На час сбегаю в гостиницу. А с девяти утра до девяти вечера у меня пропуск. Ноги у меня до колен посинели, распухли, настолько я уставала. Моя душа была крепче тела… Моя любовь…
Пока я с ним… Этого не делали… Но, когда уходила, его фотографировали… Одежды никакой. Голый. Одна лёгкая простыночка поверх. Я каждый день меняла эту простыночку, а к вечеру она вся в крови. Поднимаю его, и у меня на руках остаются кусочки кожи, прилипают. Прошу: «Миленький! Помоги мне! Обопрись на руку, на локоть, сколько можешь, чтобы я тебе постель разгладила, не покинула наверху шва, складочки». Любой шовчик — это уже рана на нем. Я срезала себе ногти до крови, чтобы где-то его не зацепить. Никто из медсестёр не решался подойти, прикоснуться, если что-нибудь нужно, зовут меня. И они… Они фотографировали… Говорили, для науки. А я бы их всех вытолкнула оттуда! Кричала бы и била! Как они могут! Если бы я могла их туда не пустить… Если бы…
Выйду из палаты в коридор… И иду на стенку, на диван, потому что я ничего не вижу. Остановлю дежурную медсестру: «Он умирает». — Она мне отвечает: «А что ты хочешь? Он получил тысяча шестьсот рентген, а смертельная доза четыреста.» Ей тоже жалко, но по-другому. А оно все моё… Все любимое.
Когда они все умерли, в больнице сделали ремонт… Стены скоблили, взорвали паркет и вынесли… Столярку.
Дальше — последнее… Помню обрывками… Все уплывает…
Ночь сижу возле него на стульчике… В восемь утра: «Васенька, я пойду. Я немножко отдохну». Откроет и закроет глаза — отпустил. Только дойду до гостиницы, до своей комнаты, лягу на пол, на кровати лежать не могла, так все болело, как уже стучит санитарка: «Иди! Беги к нему! Зовёт беспощадно!» А в то утро Таня Кибенок так меня просила, звала: «Поедем со мной на кладбище. Я без тебя не смогу». В то утро хоронили Витю Кибенка и Володю Правика. С Витей они были друзья, мы дружили семьями. За день до взрыва вместе сфотографировались у нас в общежитии. Такие они наши мужья там красивые! Весёлые! Последний день нашей той жизни… Дочернобыльской… Такие мы счастливые!
Вернулась с кладбища, быстренько звоню на пост медсестре: «Как он там?» — «Пятнадцать минут назад умер». Как? Я всю ночь была у него. Только на три часа отлучилась! Стала у окна и кричала: «Почему? За что?» Смотрела на небо и кричала… На всю гостиницу… Ко мне боялись подойти… Опомнилась: напоследок его увижу! Увижу! Скатилась с лестницы… Он лежал ещё в барокамере, не увезли. Последние слова его: «Люся! Люсенька!» — «Только отошла. Сейчас прибежит», — успокоила медсестра. Вздохнул и затих.
Уже я от него не оторвалась… Шла с ним до гроба… Хотя запомнила не сам гроб, а большой полиэтиленовый пакет… Этот пакет… В морге спросили: «Хотите, мы покажем вам, во что его оденем». Хочу! Одели в парадную форму, фуражку наверх на грудь положили. Обувь не подобрали, потому что ноги распухли. Бомбы вместо ног. Парадную форму тоже разрезали, натянуть не могли, не было уже целого тела. Все — кровавая рана. В больнице последние два дня… Подниму его руку, а кость шатается, болтается кость, телесная ткань от неё отошла. Кусочки лёгкого, кусочки печени шли через рот… Захлёбывался своими внутренностями… Обкручу руку бинтом и засуну ему в рот, все это из него выгребаю… Это нельзя рассказать! Это нельзя написать! И даже пережить… Это все такое родное… Такое… Ни один размер обуви невозможно было натянуть… Положили в гроб босого…
На моих глазах… В парадной форме его засунули в целлофановый мешок и завязали. И этот мешок уже положили в деревянный гроб… А гроб ещё одним мешком обвязали… Целлофан прозрачный, но толстый, как клеёнка. И уже все это поместили в цинковый гроб, еле втиснули. Одна фуражка наверху осталась.
Съехались все… Его родители, мои родители… Купили в Москве чёрные платки… Нас принимала чрезвычайная комиссия. И всем говорила одно и то же, что отдать вам тела ваших мужей, ваших сыновей мы не можем, они очень радиоактивные и будут похоронены на московском кладбище особым способом. В запаянных цинковых гробах, под бетонными плитками. И вы должны этот документ подписать… Нужно ваше согласие… Если кто-то возмущался, хотел увезти гроб на родину, его убеждали, что они, мол, герои и теперь семье уже не принадлежат. Они уже государственные люди… Принадлежат государству.
Сели в катафалк… Родственники и какие-то военные люди. Полковник с рацией… По рации передают: «Ждите наших приказаний! Ждите!» Два или три часа колесили по Москве, по кольцевой дороге. Опять в Москву возвращаемся… По рации: «На кладбище въезд не разрешаем. Кладбище атакуют иностранные корреспонденты. Ещё подождите». Родители молчат… Платок у мамы чёрный… Я чувствую, что теряю сознание. Со мной истерика: «Почему моего мужа надо прятать? Он — кто? Убийца? Преступник? Уголовник? Кого мы хороним?» Мама: «Тихо, тихо, дочечка». Гладит меня по голове, берет за руку. Полковник передаёт: «Разрешите следовать на кладбище. С женой истерика». На кладбище нас окружили солдаты. Шли под конвоем. И гроб несли под конвоем. Никого не пустили попрощаться… Одни родственники… Засыпали моментально. «Быстро! Быстро!» — командовал офицер. Даже не дали гроб обнять.
И — сразу в автобусы…
Мгновенно купили и принесли обратные билеты… На следующий день… Все время с нами был какой-то человек в штатском, с военной выправкой, не дал даже выйти из номера и купить еду в дорогу. Не дай Бог, чтобы мы с кем-нибудь заговорили, особенно я. Как будто я тогда могла говорить, я уже даже плакать не могла. Дежурная, когда мы уходили, пересчитала все полотенца, все простыни… Тут же их складывала в полиэтиленовый мешок. Наверное, сожгли… За гостиницу мы сами заплатили. За четырнадцать суток…
Клиника лучевой болезни — четырнадцать суток… За четырнадцать суток человек умирает…
Дома я уснула. Зашла в дом и повалилась на кровать. Я спала трое суток… Меня не могли поднять… Приехала «Скорая помощь». «Нет, — сказал врач, — она не умерла. Она проснётся. Это такой страшный сон».
Мне было двадцать три года…
Я помню сон… Приходит ко мне моя умершая бабушка, в той одежде, в которой мы её похоронили. И наряжает ёлку. «Бабушка, почему у нас ёлка? Ведь сейчас лето?» — «Так надо. Скоро твой Васенька ко мне придёт». А он вырос среди леса. Я помню… Второй сон… Вася приходит в белом и зовёт Наташу. Нашу девочку, которую я ещё не родила. Уже она большая, и я удивляюсь: когда она так подросла? Он подбрасывает её под потолок, и они смеются… А я смотрю на них и думаю, что счастье — это так просто. Так просто! А потом мне приснилось….. Мы бродим с ним по воде. Долго-долго идём… Просил, наверное, чтобы я не плакала. Давал знак оттуда. Сверху. (Затихает надолго.)
Через два месяца я приехала в Москву. С вокзала — на кладбище. К нему! И там на кладбище у меня начались схватки. Только я с ним заговорила… Вызвали «Скорую». Я дала адрес. Рожала я там же… У той же Ангелины Васильевны Гуськовой… Она меня ещё тогда предупредила: «Рожать приезжай к нам». А куда я такая ещё поеду? Родила я на две недели раньше срока…
Мне показали… Девочка… «Наташенька, — позвала я. — Папа назвал тебя Наташенькой». На вид здоровый ребёнок. Ручки, ножки… А у неё был цирроз печени… В печени — двадцать восемь рентген… Врождённый порок сердца… Через четыре часа сказали, что девочка умерла. И опять, что мы её вам не отдадим! Как это не отдадите?! Это я её вам не отдам! Вы хотите её забрать для науки, а я ненавижу вашу науку! Ненавижу! Она забрала у меня сначала его, а теперь ещё ждёт… Не отдам! Я похороню её сама. Рядом с ним… (Переходит на шёпот)
Все не те слова вам говорю… Не такие… Нельзя мне кричать после инсульта. И плакать нельзя. Но я хочу… Хочу, чтобы знали… Ещё никому не признавалась… Когда я не отдала им мою маленькую девочку. Нашу девочку… Тогда они принесли мне деревянную коробочку: «Она — там». Я посмотрела: её запеленали. Она лежала в пеленочках. И тогда я заплакала: «Положите её у его ног. Скажите, что это наша Наташенька».