Я ревела.
Много.
Слишком много.
Иногда стоит только начать, и одни слезы порождают другие. Я очень долго ревела. Я оплакала абсолютно все. Все, что я в себе не любила, все тайные глупости, что уже совершила, все, что уже по ходу потеряла с того момента, как поняла, что некоторые вещи теряются навсегда.
Я проревела всю дорогу от площади Звезды до площади Клиши.
Полила слезами весь Париж. Всю мою жизнь.
У консьержки нашелся дубликат ключей. Мне хотелось ее расцеловать. В знак благодарности я даже погладила ее собаку. Добравшись наконец до домашнего телефона, я сообщила об утрате банковской карты, нашла в папке «Ремонт» номер и оставила сообщение для сеньора Карвальо, чтобы выиграть время. Какая удача в моей полосе неудач наткнуться на автоответчик. Правда, я сильно сомневаюсь, что он понял хоть слово из той каши, что я ему выдала déou connefousãtionne.[11] Неважно, мне все равно теперь некуда перезванивать. Я заперла дверь на два оборота, отправила по электронной почте отчаянное сообщение Марион, приняла душ, порылась в сестринских вещах, подтырила у них снотворных, накрыла одеялом то, что от меня осталось, и закрыла глаза, повторяя про себя абсолютно тупую фразу Скарлетт О’Хара о том, что завтра будет другой день.
Да уж, маленькая бестия, да уж…
Завтра будет гораздо хуже…
Мне хотелось умереть. Знаю, глупо было рассчитывать на такое чудо, приняв пару таблеток «Донормила», ладно, проехали, больше всего мне бы хотелось сегодня вечером, чтобы моя мама сидела у моего изголовья и, тихо напевая песенку, нежно гладила меня по голове и чтобы это длилось вечно.
Я принялась тихонечко напевать эту песенку сама себе, чтобы добить себя окончательно, и когда слез больше не осталось, ради восполнения запасов отправилась затариться бутылкой-другой.
* * *Я с таким трудом одолжила у своего зятя три тысячи, которых мне не хватало на оплату своей части расходов на ремонт, что теперь слабо могла себе представить, как попросить у него еще десять…
Мне и так уже пришлось выслушать его нотацию о белках, стрекозах и муравьях. Нет-нет, ничего серьезного, нет, но от этого было еще противнее. Снисходительные нотки. Покровительственный тон.
Мне не нравилось, когда со мной обращались, как с маленькой девочкой. Моя мать умерла, когда мне и семнадцати еще не исполнилось, поэтому мне смешон Артюр Рембо со всеми его пивными кружками и шипучкой.[12] В этом дерьмовом возрасте, бывает, становишься очень серьезным. Главное, этого не показывать. Продолжаешь жить, без гроша в кармане, покупаешь всякую чушь, чтобы как-то развлечься, все самое ценное, разумеется, теряешь. Ладно, о’кей, все это печально, но это известный факт, с которым живут, как и со всеми прочими. Вот только не надо больше никаких нравоучений. Нет, это больше не возможно. Тех, кто знает жизнь и хочет тебя поучить, уничтожаешь на месте.
Сидя на полу в темноте, прислонившись к дверце духовки, я предоставила мсье Gordon’s и мадам Smirnoff позаботиться о моем утешении и забальзамировать мое горе. Я не стану сейчас ударяться в разный психологический бред, но когда мама умерла, мне приходилось сильно стискивать зубы (был ли у меня выбор?), и моя нынешняя потеря этой сумки, когда-то принадлежавшей ей, вместе со всем грузом связей, свидетельств, воспоминаний и всех этих мелких штучек, нежных и незаменимых, теперь наконец-то давала мне полное право оплакать свою утрату.
Я смеялась, захлебываясь слезами и шмыгая ношом. Своим лтом выдавала флова, разрывающиеся черте как. Словно куски димани… динами… ди… которыми я… ди… ать… кто это… здесь… мои шлюзы…
Все взлетело на воздух.
Все.
Все.
Все.
Проснулась я в 13:38, как показывали часы на дверце духовки, с жесточайшим похмельем. Самым выдающимся в моем послужном списке.
Я лежала, свернувшись калачиком, на кухонном полу и, пристально изучая межплиточные швы, считала «барашков» под мебелью. «Смотри-ка, — говорила я сама себе, — а он здесь, тот маленький ножик, а мы-то считали, что смахнули его вместе с очистками, а он здесь…»
Сколько времени я так пролежала? Часы. Один за другим. Солнце уже перебралось в салон. В наш роскошный салон, совсем новенький и даже еще не оплаченный.
Уф… Еще минуточку, мадам Тарарам… Буквально пару минут еще полежу носом в помойку, а потом отправлюсь в комиссариат, обещаю вам. Я предупрежу своих дражайших соседок и позвоню зятю. Скажу ему: «Эй, Джеф, у меня есть для тебя отличная новость! Мне нужно еще десять тысяч евро! Ну ладно тебе, будь ласков, чего ты… Я буду писать для тебя дебильные комментарии еще сто пятьдесят лет, отрабатывая свои долги. В любом случае, видно, только на это я и гожусь, что ж… Быть кем угодно и рассказывать что угодно».
Я в саду Маревских в Варенн. Мама объясняет мне, почему не надо рвать крохотные белые цикламены, жмущиеся к подножиям лип:
— Чтобы они могли дать семена, ты понимаешь?
Она говорит мне это уже в сотый раз, но я настолько взволнована ее появлением, что не решаюсь перечить. А потом откуда-то издалека до нас вдруг доносится страшный шум. Гром? — пугается мама, нет, отвечаю я ей смеясь, нет, это ремонт, ты же знаешь, они в квартире сейчас все ломают, и тогда она мне…
Кто-то барабанил в дверь. Черт, который сейчас час? Звонки, крики, чудовищный гвалт. О-о-ох, моя голова-а-а-а… Я приподнялась, у меня… что-то прилипло к щеке… хлебный мякиш… 18:44… Черт, я весь день провалялась под раковиной и… ай… еще этот гадский сифон.
— Открывайте, или я вызову пожарных! — требовал чей-то голос.
Консьержка. Она была вне себя. Она уже третий раз ко мне поднималась. Она с самого утра пыталась до меня дозвониться. Моим соседкам также не удавалось со мной связаться, и они трезвонили ей.
— А поскольку я поклялась им, что вы здесь, так вот они разволновались, вы понимаете? Подумали, что с вами что-то случилось. О господи… сколько хлопот! Сколько хлопот вы нам доставили!
Мой отец до них дозвонился. Отец, с которым я не разговаривала вот уже несколько лет, но чей телефон по-прежнему значился в моих контактах под именем «Папа» из чистой слабости и/или остатков дочерней любви… но поскольку мадам Старович видела, что я в полной прострации и ничего не понимаю из того, что она мне тут прогоняет, то в конце концов она просто схватила мою руку и ласково так ее потрясла:
— Кто-то нашел вашу сумку…
Она отпустила меня, вытаращив глаза.
— И что? Почему же вы плачете? Не надо так плакать, помилуйте. В жизни все образуется!
Я слишком громко всхлипывала, чтобы подтвердить ее правоту. Я пробовала взять себя в руки, успокоить ее, но видела, что она принимает меня за окончательно сбрендившую, и пока я улыбалась ей вся в соплях, в моем растерзанном грязном мозгу звучал тоненький голосочек: «Ох, спасибо… Спасибо, мама».
Я позвонила на Крайний Север. Мне повезло, трубку взяла Полин, иначе моей участи не позавидовала бы и Суассонская чаша,[13] окажись она даже из чистого асбеста.[14] А так у нас получился обычный, не слишком радушный разговор, состоящий из горестных вздохов, язвительных замечаний и минимума информации, процеженной сквозь зубы. Меня все это настолько достало, что в конце концов я прогнала ей какую-то немыслимую хрень (знаю, знаю, в этом нет никакой моей заслуги, это просто моя работа), не рискнув послать ее куда подальше. На сегодня эмоций мне было достаточно. Так что, уточнив усталым голосом, что она не обязана обращаться со мной как с полоумной, я сказала, что их конверт уже не лежал в той сумке и их денежки целы и невредимы. Все хорошо. Конец психодрамы. Расходимся.
Ха… Как же она сразу расслабилась, маленький мой волчонок… Ее голос стал теплее градусов на десять, и все ее объяснения прояснились. Я, конечно, выслушала все то важное, что она имела мне сообщить, но именно в этот момент поняла, что тягостным годам нашего душевного согласия пришел конец и я съеду с квартиры на улице Дамремон как можно скорее. Жизнь коротка, и уж лучше я соглашусь на изгнание в пригород (бррр), чем буду жить с теми, кому доставляет удовольствие читать мне нотации и строить страшные глаза.
Ненавижу всю эту мораль и морализаторов. Мне на них насрать. Особенно, когда весь этот священный огонь, так греющий им душу, питающий их проповеди, выговоры и благородное негодование, оборачивается ворохом купюр.
Ладно… уф… прекрасная фраза, полнозвучная и красивая, от каждого оборота так и веет дядькой Гюго, вот только все это пустой звон, такой же, как царит в моей голове: десять тысяч евро растворились в воздухе, а в Деда Мороза я уже давно не верю. Даже если этот тип, позвонивший «Папе» из моей записной книжки, нашел мою сумку, он не вернет мне ее содержимое.