Стройка нового дома и переезд в него были важными этапами ее жизни, вернее, той ее части, которой мы были свидетели. Больше всего бабке хотелось спокойно дожить, и новый дом был для нее и опорой, и радостью, и продолжением старого, построенного еще отцом. Он олицетворял ее мужество, ее выбор остаться в родной деревне, невзирая ни на что ("Я здесь родилась, я здесь и лежать буду"). Возрожденный, ее дом стоял как живой памятник ее несгибаемого характера.
Но как ни приятно было заканчить рассказ на прочной ноте и оставить счастливую тетю Шуру в ее новом старом жилище, жизнь неслась и ломила свою линию, плюя на все законы литературы. Как-то летом ребята с обстановочного катера (катер, занимающийся судовой обстановкой — бакенами и створами) попросились помыться в тети Шуриной бане, стоявшей под одной крышей с ее избой. В четыре утра егерь Володя, ночевавший в соседнем доме, вышел на улицу. Ночь была белая, солнце светило вовсю и вовсю пылала тети шурина баня. Дом тоже горел, хотя к нему еще можно было подойти. Володя затарабанил в дверь, в окно, тетя Шура долго просыпалась, не могла понять, что от нее хотят, не верила, что горит, (" Удди, парень, че попало собирашь!"), потом выскочила с чемоданом, куда еле успела покидать самое необходимое. Дом сгорел дотла, сгорели кошки, петух… С тетей Шурой случился гипертонический крис, ее увезли санзаданьем в Бор, где она месяц пролежала в больнице. Вернулась домой странная, "с головой не то у нее", — все говорили. Жила в том самом домишке, где ночевал егерь Вовка. Когда я зашел к ней, она с ходу закричала что-то вроде:
— Разорили!
Была она похудевшая, осунувшаяся, с лихорадочно горящими глазами. Показала, что привезла с собой из Бора — чайник, ведро, посуду, одежду, все то, что собрали ей всей больницей. Из Бахты тоже привозили кто, что может. Она причитала: — Добрые люди не дадут пропасть! Требовала, чтоб катерские ответили за пожар, купили лес, стройматериал. Те во главе с капитаном отстранялись:
— Ничего не знаем, ни при чем мы.
Так и жила бабка в чужой старой избенке, вела вязкие переговары с районным начальством о строительстве. Болела давлением все сильней и сильней, потом добавился рак — лежала в районе, откуда ее, как безнадежную сбагрили домой, где она вскоре умерла.
Так всю долгую жизнь судьба отнимала у нее самое дорогое, а напоследок вовсе изощрилась.
1
Читая старые книги, наталкиваешься на горькое сожаление писателей по уходящему времени, уходящей России, уходящим старинным и прекрасным людям, носителям некоей тайны, по которой мы и сами с детства тоскуем и стараемся передать эту тоску по Родине детям. И теперь, когда в очередной раз уходят целые поколения и от боли за будущее опускаются руки, снова и снова говорю себе: ничего, образуется все, если столько раз уходила Россия, и до сих пор не ушла, значит и в этот раз не уйдет совсем и прорастет, проклюнется свежими побегами на закате нашей жизни.
В детстве странные отношения были у меня со взрослыми. Когда приходили в дом какие-нибудь сильные и интересные люди, все хотелось побыть с ними, прикоснуться к их одежде, послушать их разговоры. При этом сам я и стеснялся, и боялся быть навязчивым и страшно хотел внимания, и чувствуя, что и нескладен, и глуп, ничего не мог с собой поделать. Жили мы вдвоем с бабушкой и когда к ней кто-то приходил, я выползал, улыбаясь из своей комнаты, говорил глупости, а взрослый улыбался снисходительно или даже наблюдая, и частенько меня разочаровывал какой-нибудь банальностью или мелкой воспитательной уловкой. Помню, кто-то однажды сказал мне что-то вроде: "-У тебя, Миша, сейчас самое счастливое время". А я подумал, что же здесь счастливого в том, что я еще маленький, не могу кататься на большом велосипеде и все у меня не получается, и остается только с завистью глядеть на старших парней, которые носятся на мотоциклах (расстегнутая рубаха, раздутая за спиной парусом) и курят папиросы, а я все не могу поймать рыбину и по-настоящему страдаю от этой детской физической неготовости к интереснейшим взрослым занятиям. До сих пор помню это ощущение неуправляемости, когда я делаю шаг, а нога моя вдруг помимо моей воли совершает произвольное издевательское движение в сторону и по весь сандалий впарывается в зеленую коровью плюху с желтой дождевой жижицей в середке. А навстречу идет кто-то взрослый, все видит, я это чувствую, и рожа моя почему-то разъезжается в дурацкую улыбку. А на дворе только что прошел дождь и запах развороченной коровьей плюхи невооброзимо острый, и все зеленое, мокрое, и на голых икрах тоже следы этой зелени.
Спросил я как-то одного взрослого, почему сосед Сашка похож на отца, такой же толстый, и взрослый сказал, что мол, действительно так в жизни бывает — когда люди долго живут вместе, то и становятся похожими друг на друга, вот смотри и мать у них тоже толстая, и собака тоже, и чуть ли не кошка… А я слушал его и скучнел от стыда и разочарования, и чувствовал, что меня глупо и коварно проводят за нос.
Только бабушка никогда не вела со мной лицемерных разговоров как "с ребенком", лишь с некоторой заминкой, будто, соберясь с силами, отвечала прямо, на вопрос, как рождаются дети или еще что-нибудь подобное. Однажды я долго повторял про себя новое, свеже узнанное ругательство, подозревая о его значении, но не имея полной уверенности, и потом не выдержав, спросил, что оно значит у бабушки. Она перевела мне его с какой-то убийственной простотой и больше не добавила ни слова, и это было хуже, чем любой воспитательный нудеж.
Однажды она рассказала, как на рынке предупредила женщину о том, что вор лезет к ней в сумочку, и тот, надвинув кепку на глаза, долго ходил за бабушкой по рынку вдоль крашеных досчатых рядов, цедя сквозь зубы: " — Женщина в синей шапке сказала, что я лезу. Женщина в синей шапке сказала, что я лезу". А бабушке жутковато было от такого преследования и об этом страхе она не постеснялась мне рассказать.
В какие бы истории я не попадал, она так оборачивала дело, что из всего этого запоминал я на всю жизнь не ее укоряющие слова, а собственный жгучий стыд. Каждую неделю в деревню приезжала керосинная машина и все шли к ней с бидонами. Машина (это был ГАЗ-51 с бочкой) очень мне нравилась своими патрубками, шлангом, запахом керосина, ее приезд был праздником, которого я начинал ждать за несколько дней. Вот стоим мы с бидоном среди толпы, и вдруг меня хватает шофер и посадив куда-то в поднебесье на бочку, дает в руки пистолет, велит держать в бочке, а сам заскакивает в кабину и запускает двигатель. Сильнее всего на меня подействовало это захлопывание дверцы, такое дорожное, отрезающее меня от водителя, меня четырехлетнего, беспомощного, сидящего на верхотуре с этим непонятным пистолетом, на глазах толпы, которая продолжала стоять молча, а значит была заодно с водителем… Я представил, как помчит меня эта рокочущая машина, эта бочка, на которой я еле сижу, помчит вдаль от бабушки над полями, над лесами, и я заорал. Водитель выскочил, смеясь, снял меня, и тут же понял я, что никуда он ехать не собирался, а только включил насос, и стало стыдно за свой испуг и за эту навсегда потерянную возможность участвовать в засасывании керосина, так стыдно, что запомнил я на всю жизнь и эту машину, и бабушкино молчание и ее сухую руку на плече.
В Москве с дворником дядей Васей у меня была старая вражда. Как-то раз я настроил из снега гаражей, а он их, убирая снег, разорил. Злился я страшно, бегал, кричал: " Васька! Гад!". А однажды подарили мне ботинки на рифленой подошве. И вот весна, воскресенье, надеваю я эти черные блестящие ботинки и выхожу на двор ждать бабушку, куда-то мы должны идти. Этим же утром дядя Вася забрал цементом большой кусок разбитого асфальта у двери, и я немедленно изследил его своими великолепными подошвами и, поняв, что натворил, отбежал подальше и там прогуливался с фальшиво независимым видом. Вскоре вышла бабушка и сказала, кажется что-то очень короткое, вроде: "Что уши-то прижал?", а сама еле скрывала в глазах огонек ребячей солидарности со мной.
Еще бабушка рассказывала про одного поэта, который все как-то ходил-бродил, мечтал о кораблях, морях-океанах и дальних странах, а потом его взяли да и расстреляли. И прочитала начало от стихотворения Гумилева "Капитаны". Еще восхищал ее Лермонтовский "Воздушный корабль". Причем, помню, что привлекало ее даже не содержание, а вся эта сильная и таинственная морская обстановка, не зря обожала она всякие географические карты, все покупала их мне, даже принесла однажды атлас флагов, и только потом, когда она умерла, понял я какое значение книжный мир кораблей и дальних странствий имел для романтической души этой чудной и одинокой женщины, ни разу в жизни не видевшей моря.
Бабушка всю жизнь прожила одна, после развода с дедом так и не выйдя замуж. Однажды я спросил у нее, почему они развелись с дедушкой. Она сказала, что-то вроде, что любил он ее сначала, а потом перестал, полюбил другую женщину.