Постепенно группами расходился народ.
— Кому в наш конец?
— Плетешки, выходи строиться!
— Вышвырки, спать пора!
— Красная Сторонка!..
Сердце от ребер к ребрам начинало раскачиваться, как язык внутри тяжелого, большого колокола. Ребра ощущают физические толчки изнутри. В виски напористо и шумно бьет кровь. Шура медлит, затягивает прощание. И если бы случилось так, что вдруг они остались одни, то, наверно, все и произошло бы, то есть он пошел бы провожать ее до дому. Но Гриша был рядом и звал домой, не понимая, почему Митя медлит. И тут уж никак нельзя было решиться, чтобы при всех, при Грише, при девушках…
Вскоре Шурин голосок звенел в конце села:
Дорогой не провожает,
А я им не дорожу.
Я такими ухажерами
Заборы горожу.
Однажды (ночь была самая лунная из всех возможных лунных ночей, к тому же в обоих прудах горело по круглой луне, и, значит, как бы три луны освещали село Самойлово) случилось, что все разошлись и остались на гулянье только Шура, Митя да еще Гриша. Тут бы Грише догадаться и скрыться за угол амбара, но он, как видно, ни о чем не догадывался. Почувствовалась неловкость. Нашлась раньше всех Шура:
— Что ж это, два кавалера одну девушку до дому не проводят, стыдно.
— А чего не проводить, — вызвался Гриша.
И не успел Митя моргнуть глазом, как в руках у него оказалась Гришкина гитара, а пиджак Гриши окутывал уже зябкие плечи девушки.
Размахнулся Митя гитарой, и уж бросилось в глаза то место, та явственная выщербинка на бревне, от которой должны были брызнуть звонкие золотые щепки. Но что-то обидное, непонятное удержало Митину руку, и он побрел домой мимо трех неподвижных, одна другой ярче, полуночных лун.
Гриша не ведал Митиной тайной любви и делился секретами:
— Вчера у Малашкиных на крыльце сидели. Я обнял ее, а она — ничего. Минут пять так было. Потом встала. «Холодно, — говорит, — домой пора». Это ведь у них первая отговорка. Или ноги озябли, или спать хочется. Только и правда дрожит вся. «Посиди, — говорю, — я согрею».
— Ну, а она?
— Ничего, еще посидели.
«Врет, — радовался Митя, — ушла, должно быть».
Кончалось лето. Было за второй час ночи. Перекрестно падали звезды. С деревьев обильно и звучно капала роса. По-осеннему сгустился мрак, силуэты деревьев были еще чернее неба, проступали на нем. Митя сидел на лавке возле своего палисадника, и курил, и знал, что у Малашкиных на крыльце целуют Шуру Куделину.
Из темноты появился Гриша.
— Это ты? Куришь? Дай скорее хватну.
— Сверни свою.
Руки у Гриши, когда он сворачивал, дрожали, спичка осветила бледное, с расширенными глазами лицо. Молча затянулся несколько раз.
— Елки-палки, не знаю, как тебе и рассказать. До сих пор сам не свой. Целоваться-то мы еще раньше начали, я тебе говорил. Только она все «не надо» да «не надо». А нынче, как подменили, — сама целует, рук не отводит. Потрогай ладонь, слышишь, какая горячая, — целый вечер за пазухой держал. Под конец смотрю, обмякла моя Саня, что хочешь делай. Тут-то все и произошло. Потом-то уж она плакать начала.
Гриша засмеялся чему-то своему, вспомнившемуся.
— Хочешь расскажу, как все это?.. В подробности…
— Не хочу… На свадьбу только позови, не забудь.
— На какую свадьбу? Придумаешь тоже! Да какой я жених, если до прошлого года штаны на одной пуговке носил. Нет уж, я теперь баста!
— Что «баста»? — насторожился Митя.
— Не пойду с ней больше, а то и греха наживешь…
— Ну-ка, встань!
Гриша, не поняв, в чем дело, поднялся. И тот несостоявшийся удар гитарой по углу амбара присовокупился, значит, к ярости и силе сегодняшнего удара. Гришу будто ударили по поджилкам, брыкнулся на черную мокрую траву.
Они дрались долго, молча и сосредоточенно, не уступая друг другу, стараясь попасть непременно в лицо. Дрались лучшие дружки Гриша и Митя…
Так в эту ночь одновременно, каждый по-своему, они стали мужчинами.
На другой день Митя уехал в город. Перед уходом в армию ему не удалось побывать дома. С тех пор он не видел ни родного Самойлова, ни Гриши Тимкина, ни Шуры Куделиной.
Незлобный смех отделения: «Что он, рыжий, что ли, чтоб девушки у него не было», — разбередил рану. К столику дежурного по роте Дмитрий подошел злой. До смены оставалось полчаса, и этот срок казался большим. «Сдам дежурство, приму душ — и спать. А чего там? После наряда положено». Но в следующую секунду пришлось забыть про усталость.
— Рота, смирр-э!
По коридору в сопровождении адъютанта двигался командир полка.
— Товарищ полковник, в подразделении капитана Крошкина личное время. Дежурный по роте сержант Золушкин.
Отрапортовано было хлестко, с решительным взглядом прямо в глаза полковнику. Не отнимая руки от козырька, Дмитрий следовал за командиром полка, приотстав, как и положено, на один шаг. Полковник посмотрел, заперты ли на замки пирамиды с оружием и шкафы с патронами, заглянул в казарму.
Сержант Золушкин был опытен в службе. Чутьем, по неуловимым признакам он понял: сейчас полковник проверит боеготовность роты. Дневальный Пальцев, расторопный, смышленый солдат, успел перехватить взгляд сержанта и теперь за спиной полковника потихоньку отпирал шкафы и пирамиды.
В старинной сказке царевна укололась о веретено и все царство застыло в неподвижности. Люди заснули, не донеся пирога до рта, не дожарив гуся, не дометя двора, не дойдя до кровати. Точно так же команда «смирно» заставила замереть солдат там, где она их застала. Тот шел из курилки да так и замер на полдороге; тот чинил гимнастерку и теперь стоял в нательной рубахе, держа гимнастерку в одной руке, а иголку с ниткой — в другой; тот стоял в одном сапоге, потому что к моменту команды перематывал портянку.
Полковник отодвинул обшлаг кителя, под которым оказались часы с черным циферблатом и большой, во весь циферблат, красной секундной стрелкой. Золушкину хорошо было видно, что полковник ждет, когда стрелка эта добежит до ровной цифры.
— Сержант, дайте «вольно». Наземная тревога!
— Есть наземная тревога! Рота — в ружье!
Загремело по казарме дробящимся эхом:
— Первый взвод — в ружье! Второй взвод — в ружье! Отделение — в ружье! В ружье! В ружье!
Все пришло в движение, все смешалось в беспорядочной суматохе. Но беспорядочной эта суматоха могла показаться только неопытному стороннему наблюдателю. Каждый знал, что ему нужно делать и как ему делать свое дело при меньшей затрате движения и времени. Рота собиралась в полной тишине, и тишина эта никак не вязалась с суматохой, которую видели глаза. Слышалось только энергичное шарканье сапог, да нет-нет позвякивало оружие.
Увлеченный построением роты, Золушкин не сразу заметил, что у одного шкафа с патронами образовалась свалка. Он подскочил туда.
Дневальный второпях сломал ключ и теперь дергал замок, стараясь оторвать его вместе с проушинами. Солдатам не терпелось разобрать патроны. В пяти шагах от свалки стоял полковник и беспристрастно смотрел, как по черному циферблату лихорадочными прыжками мчится красная стрелка.
— А! — Носок Митькиного сапога саданул по филенке, и та, разлетевшись вдребезги, словно была стеклянной, осыпалась на пол. — Ломай шкаф, разбирай патроны!
Провожая полковника вдоль строя роты, Золушкин про себя чертыхался. Теперь он остыл и хорошо понимал, что за разбитый шкаф дадут суток пять ареста. Об отдыхе нечего и думать.
— Сержант Золушкин, встаньте лицом к строю. Рота — смирно! За проявленную решительность в действиях, обеспечивших своевременную боеготовность подразделения, сержанту Золушкину объявляю внеочередное увольнение в город!
— Служу Советскому Союзу!
С этого-то внеочередного увольнения, в сущности, и началось все.
Две недели назад, в два часа ночи пустынна была Красная площадь. Свет сшестеренных прожекторов, установленных вдоль фасада ГУМа, мог бы лететь далеко-далеко в синее пространство майской ночи. Но, направленный на брусчатку почти в упор, он неистово плавился на камнях, отскакивал, отражался, пытаясь воспарить все же и выйти, наконец, на присущее ему прямолинейное движение. Усмирившись, свет стоял над Красной площадью, как высокая и тихая вода, наполняя пространство между Историческим музеем и собором, между высокой стеной Кремля и фасадом ГУМа. Получался как бы грандиозный зал, доверху налитый ярким светом. Выше потолка начиналось небо с облаками и звездами. Памятник Минину и Пожарскому, Лобное место, Мавзолей — вот и вся обстановка зала, да и то она расставлена по стенам, так что пустынная середина с ее почти планетарной кривизной еще более усиливала впечатление грандиозности.
В третьем часу ночи в устоявшейся тишине звонко и часто застучали вдруг бойкие каблучки, и со стороны Охотного ряда (может быть, с улицы 25 Октября) вбежала на площадь девушка.