– Я согласен и на старье, но только нужное. Склад я не стану держать.
– Хорошо, я согласен! – уступает хозяин. – Вычеркиваю. Но пускай все это временно остается здесь, пока я подыщу покупателя.
После первой уступки дело идет на лад. Жорж вносит дополнительные коррективы, отлично понимая, что сбыть такую рухлядь практически невозможно.
Известные затруднения возникают при оценке зеркала и скульптуры.
– Не знаю, сколько с тебя взять за это зеркало, – хмурит он лоб. – Такой вещи сейчас нигде не найдешь. Не хрусталь, а мечта!
И он обращает почтительный взгляд на большое стенное зеркало, закрепленное у окна, напротив слепой стены. Не знаю, какой это хрусталь и вообще хрустальное ли оно, что же касается амальгамы, то тут невольно вспоминается «Аривидерчи, Рома!» или еще что-нибудь в этом роде, ибо она давно начала сходить, главным образом по краям, – разъела кислота, называемая временем, да и посредине уже успели проступить желтоватые пятна проказы.
– Зеркало мне ни к чему, – объявляю я.
– Это как же! Разве не приятно видеть себя во весь рост? Знаешь, как иногда ЭТО важно – видеть себя во весь рост! Пристанет к твоему пиджаку нитка или еще какая соринка, вот и будешь так щеголять по городу.
– Ладно, поставь там что-нибудь. Только не увлекайся.
– И против скульптуры придется что-то проставить. Как-никак произведение искусства…
Тут я опять начинаю противиться.
– Отнеси его Бистре.
– Чтобы она расколола эту богиню о мою голову? – спрашивает Жорж. После чего принимает решение: – Так и быть, дарю тебе на память, Тони, этот маленький шедевр.
«Шедевр» представляет собой гипсовый бюст какой-то античной богини, уже изрядно поклеванный, зато увенчанный старой шляпой хозяина. Гипс установлен в углу комнаты на захудалой тумбочке, тоже занесенной в счет. У этой богини безупречное и безучастное лицо, на котором забыта ненужная и холодная усмешка.
– А как же с формальностями по части обмена? – вдруг вспомнил я, когда со счетами было покончено.
– Все в порядке. Располагайся и ни о чем не тревожься.
Тревожиться я не собираюсь. Во всяком случае, в связи с квартирой. Но есть одно дело, которое постоянно напоминает о себе, словно заноза. Если оно выгорит…
Хотя со вчерашнего дня я в отпуске, мне все же придется сходить в редакцию получить отпускные. Превозмогаю полуденный зной на довольно длинном пути, получаю, что мне причитается, и на всякий случай заглядываю в комнату своего непосредственного начальника. Я не обязан ему показываться и вполне мог бы проследовать мимо его кабинета, тем более что к этому Янкову я не испытываю особой симпатии. И все же, не знаю почему, заглядываю.
– Тебя спрашивали из какого-то издательства, – сообщает начальство.
Янков такое начальство, что было бы логичней мне сидеть на его месте, а ему ходить у меня в подчиненных. Хорошо, что я не тщеславен. Мне совершенно безразлично, где сидеть. Меня интересует другое.
– Кто спрашивал?
– Просили, чтобы ты зашел в отдел прозы, – сухо отвечает шеф и снова погружается в работу, которая в данном случае сводится к просмотру газет.
Болван, он даже не способен понять, чего стоит то, что он сообщил. Вероятно, это самая ценная информация, до которой мне удалось добраться за весь двадцатилетний период моей журналистской деятельности.
Мне следовало бы пуститься стремглав к издательству, но это не в моем характере, да и жара не располагает к бегу. Я сохраняю все тот же умеренный темп, стараясь двигаться в тени, по крайней мере в тех местах, где она реально существует. Так вот и тащусь, словно пенсионер, как будто я отправился в магазин за простоквашей, а не навстречу своей судьбе.
Впрочем, к чему такие громкие слова – навстречу своей судьбе. Просто речь идет об одной книге. О моей книге – первой и единственной. Точнее, об одном романе, где в общих чертах излагается моя собственная история. В этом мире каждый берется рассказывать собственную историю – так почему именно я должен нарушить установившуюся традицию? Изобразил я в нем свою личную эпопею, но не эту, домашнюю, с Бистрой – из нее роман не выудишь, разве что непристойный, а другую, служебную эпопею. Словом, это рассказ про одного журналиста, который ездит проверять читательские письма и соприкасается со всевозможными человеческими драмами – одни большие, другие поменьше, так что моя история постепенно превращается в букет чужих историй, обычных, но не лишенных значения, как мне кажется.
О себе я почти не рассказываю. Не потому, что уж совсем нечего рассказать, а потому, что не считаю себя положительным героем. Чего нет, того нет. Я могу воображать о себе все что угодно, но в том, что я не положительный герой, у меня нет никакого сомнения. Что касается отрицательных, то их и без меня хватает в романе. Я даже побаивался, что редактор потребует сократить число этих колоритных персонажей, чтобы сколько-нибудь сбалансировать светотени.
«Побаивался» – это не совсем точно. Я был уверен, что без хирургического вмешательства не обойдется – должен же редактор оправдывать свою зарплату. Только было бы неправильно причислять меня к разряду дебютантов. Не в том смысле, что я уже достиг вершины писательского мастерства, но в отношении техники я не новичок и понимаю, что первый закон термодинамики, как говорит Петко, – обеспечить благосклонное отношение редактора.
Обеспечил, и притом бесхитростно, поскольку я не способен ни на сложные, ни на масштабные операции, – просто увидел его однажды вечером в клубе за столиком одного, без компании, ему, видать, было тоскливо, и он сам мне сказал: «Садись, выпьем по рюмке», а потом, естественно, спросил, пишу ли я что-нибудь, хотя ему было совершенно наплевать, пишу я или не пишу, однако я не хлопал ушами, такие случаи не каждый день выпадают, и стал рассказывать ему про свою задумку, он молча кивал и, то ли под действием третьей рюмки, то ли потому, что ему надоело слушать, сказал, что замысел интересный, что как раз сейчас художественная документалистика в большой моде, так что дерзай, мол, а как рукоделье будет готово, заходи.
Зашел, конечно, и, как обычно бывает, приготовился к долгому ожиданию. Мне и не снилось, что меня могут пригласить на разговор раньше осени. И вот на тебе, Янков скучным служебным тоном сообщает: тебя спрашивали из издательства. А ведь я чуть было не прошел мимо его кабинета.
Другой кабинет, который был для меня сегодня куда важней, встретил меня с холодностью. Холодность была и во всей атмосфере, и на редакторском лице, усталом, Желтом на желтом фоне стены.
– Хорошо, что пришел, – произносит без особого энтузиазма Искров, указывая рукой на кресло у стола, безобидное, старое; оно мне напомнило почему-то кресло зубного врача. – Хорошо, что пришел, – повторяет редактор. И чтобы я не строил особых иллюзий, поясняет: – Мне хочется все у себя расчистить – я ухожу в отпуск. Кофе будешь пить?
Я киваю – не потому, что жажду сейчас его кофе, а в надежде, что, может, хоть чашечка горячего кофе немного согреет душу в этой холодной обстановке.
Кофе принесен, выпит и забыт, а Искров все еще не начинает разговора, ради которого меня пригласил. Он перекладывает с места на место разные бумаги, сортирует их по папкам – словом, расчищает стол, будто никакого посетителя у него нет. Наконец, когда расчищать больше нечего, редактор вытаскивает из ящика объемистую рукопись; эта синяя полиэтиленовая папка мне хорошо знакома.
– Так речь идет о твоем романе, – говорит Искров и для пущей наглядности похлопывает по папке своей костлявой ладонью.
В эту напряженную минуту моя рука тянется к сигаретам, хотя у меня уже горчит во рту от курения. Я кротко сижу, курю и любознательно слушаю вступительное слово редактора о достоинствах художественной документалистики вообще и о моих находках прозаика в частности. Курю и жду, что же последует за этим.
Не знаю, кому принадлежат слова: «Если фраза делится пополам частицей «но», то в этом случае единственно важная – вторая часть фразы». Дошла очередь и до нее.
– В сущности, у меня только два замечания, – продолжает редактор. – Первое касается художественной стороны, второе – содержания. Повествование мне все еще кажется сырым, гетерогенным, оно не воспринимается как беллетристический сплав. В общем, где звучит, а где слышен гул пустоты. В одних случаях ты не в меру обстоятелен, в других как будто забываешь, что люди находятся в конкретной обстановке, на них что-то надето, они двигаются, короче говоря – полный вакуум в отношении пластики.
Он еще какое-то время продолжает развивать мысль о беллетристическом сплаве и пластическом вакууме и даже приводит некоторые страницы в качестве примеров, отмеченные им в конце рукописи. Потом объявляет:
– Но самое главное мое замечание касается сюжета. Неожиданно сменив сухой рецензентский тон на дружески задушевный, редактор спрашивает: