Мы сразу перешли к начальной боевой подготовке, которая, к моему удивлению, мне понравилась. Физическая усталость, наваливавшаяся к концу дня после муштры на плацу, осмотра вещей личного пользования и надраивания полов, была сродни эротической, когда сладострастно проваливаешься в небытие. Нас учили рукопашному бою, которым мы шумно увлекались как малые дети. Мне особенно нравился штыковой бой, позволявший вопить во все горло, когда потрошишь воображаемого и все же странно, до дрожи, осязаемого противника. Нас учили чтению карт. По вечерам, несмотря на полное изнеможение, мы осваивали основы шифровального дела и правила слежки. Я совершил парашютный прыжок; когда выпрыгнул из самолета навстречу ледяному ветру, сердце наполнилось восторженным, почти священным, необъяснимо приятным страхом. Я открыл в себе необычайную выносливость, о которой раньше не подозревал, особенно во время длительных марш-бросков по песчаным низинам Даунса в пропитанную запахом сена жару позднего лета. Мои товарищи роптали под тяжестью таких испытаний, но я считал их своего рода очистительным обрядом. Меня не отпускало ощущение монастырского уклада, поразившего меня в столовой в тот первый вечер; я мог бы стать послушником, одним из тех, для кого смиренный труд в поле служит чистейшим видом молитвы. Как все мужчины моего сословия, я только и умел, что с трудом завязать шнурки на ботинках; теперь же я осваивал множество интересных и полезных навыков, которым никогда бы не научился в гражданской жизни. Право, все это представлялось мне замечательным развлечением.
Меня, например, научили водить грузовик. Я едва умел водить легковую машину, а это огромное дымящее чудовище с тупым рылом и содрогающимся кузовом было столь же упрямым и неповоротливым, как ломовая лошадь, и все же с каким захватывающим дух наслаждением я осторожно освобождал сцепление, подавал вперед дрожащую мелкой дрожью двухфутовую рукоятку переключения передач, чувствуя, как сцепляются зубцы и, словно оживая под твоими руками, эта громадина рвется вперед. Машина меня покорила. Был и легковой автомобиль, которым мы пользовались в порядке строгой очередности. Это был старенький «уолсли», высокий и тесный, с приборной доской орехового дерева, деревянной рулевой баранкой и эбеновой кнопкой дроссельной заслонки, которую я постоянно забывал нажимать, так что всякий раз, когда снимал ногу с акселератора, мотор взвывал как от боли и из выхлопной трубы бурно изрыгались клубы синего дыма; пол под водителем был до такой степени изношен, что походил на ржавое решето, и если во время езды смотреть между ног, то было видно, как под тобой, как река в половодье, мчится дорога. Бедняжку ждал печальный конец. Как-то ночью один дипломированный бухгалтер — помнится, он свободно владел польским, — очередь которого еще не подошла, спер из шкафа в кабинете начальника базы ключи и поехал в Олдершот на свидание с девушкой, там напился и на обратном пути врезался в дерево и разбился насмерть. Он стал нашей первой военной потерей. К своему стыду признаюсь, что мне было больше жалко машину, чем бухгалтера.
Наш маленький мирок почти не имел контакта с внешним миром. Раз в неделю нам разрешалось позвонить своим женам или девушкам. Нам сказали, что вечерами по субботам можно податься в Олдершот, но ни в коем случае не собираться вместе и, даже если случайно встретимся в пабе или на танцах, не показывать, что мы знакомы; в результате еженедельные набеги на город совершали оказавшиеся на отшибе пьяницы и одиночки; подозреваю, подпирая стены на танцах, они все до одного изнывали по компании товарищей, которой в течение недели были лишены.
Естественно, у меня не было никакой связи с Москвой и даже с лондонским посольством. Я предполагал, что моя работа в качестве двойного агента закончилась, и не жалел об этом. Оглядываясь в прошлое, думаю, что все к тому времени представлялось мне ненастоящим, игрой, которую я перерос. Объявление войны было воспринято в Бингли-Мэнор на удивление равнодушно, будто она нас особенно не касалась. Когда пришло известие, мы находились в столовой, служившей в то же время домовой капеллой — бригадир Брэдшоу, наш начальник, ввел обязательное посещение воскресной службы, дабы, говорил он, правда без особой убежденности, поддерживать наш моральный дух. Молодой священник, волнуясь и путаясь, повествуя о святом Михаиле и его пылающем мече, мучился с запутанной военной терминологией, когда появился вестовой с сообщением для бригадира. Тот встал, поднял руку, давая капеллану знак замолчать, повернулся к собравшимся и объявил, что вскоре премьер-министр выступит с обращением к нации. На сервировочном столике ввезли огромный радиоприемник и после лихорадочных поисков розетки торжественно включили в сеть. Приемник, подобно одноглазому идолу, по мере разогревания ламп медленно засветил зеленовато-янтарный глазок настройки и, хрипло прокашлявшись, монотонно загудел. Мы, шаркая по полу ногами, ждали; кто-то что-то шептал про себя, кто-то сдерживал смех. Бригадир с багровеющей шеей подошел на цыпочках к прибору и, показывая нам свой широкий, обтянутый в хаки зад, принялся крутить ручки настройки. Приемник взвизгивал, бормотал и всхлипывал, потом откуда-то возник голос Чемберлена, недовольный, ворчливый, измученный, будто голос самого Всевышнего, бессильного перед лицом своего неуправляемого творения, чтобы сообщить нам, что мир катится к своему концу.
* * *
Когда я впервые явился на работу в Департамент — хотя назвать работой то, чем мы занимались в языковом отделе, было бы большой натяжкой, — никто не подумал поинтересоваться моим политическим прошлым. Сын епископа — пусть ирландского — аристократических кровей, выпускник Кембриджа. То обстоятельство, что я получил международное признание как ученый, возможно, в некоторых кругах вызывало сомнения — органы безопасности всегда относились с подозрением к институту, где было полно беглых иностранцев. С другой стороны, меня принимали в Виндзоре, и не только в зале гравюр и эстампов и библиотечной башне, но и на семейной половине, и в случае надобности я мог бы заручиться письменной рекомендацией Его Величества. (Преуспевающий разведчик должен уметь оставаться самим собой в каждой из своих многочисленных жизней. Распространенное представление о нас как об улыбчивых притворщиках, в глубине души кипящих ненавистью к своей стране, ее обычаям и к своему народу, бывает неправомерным. Я искренне любил Его Величество, восхищался им и, возможно, еще и потому не пытался скрывать от него своего презрения к его недалекой супруге, упрямо не желавшей помнить, что мы с нею родственники. Факт остается фактом — я был одновременно марксистом и роялистом. Важно, что миссис У., самая проницательная в этой интеллектуально ничем не примечательной семье, хорошо это понимала, хотя и помалкивала на сей счет. Мне не надо было притворяться лояльным — я был лояльным. По-своему.) Был ли я излишне самоуверенным? Одному Бою сходило с рук школярское бахвальство, соблазнительное для удачливого агента, втайне радующегося своим секретам. Когда пару недель спустя после начала войны меня вызвали в кабинет бригадира, я подумал, что мне дадут какое-нибудь особое задание. Первые тревожные подозрения закрались внутрь, когда я заметил, что бригадир избегает встретиться со мной взглядом.
— A-а, Маскелл, — проговорил он, роясь в лежавших на столе документах, словно большая рыжевато-коричневая птица, отыскивающая червей в куче опавших листьев. — Вас вызывают в Лондон. — Он поднял взгляд куда-то на уровень моей груди и нахмурился. — Вольно.
— О, простите, сэр. — Я забыл отдать честь.
Кабинет занимал бывший охотничий зал; на стенах гравюры со сценами охоты, мне даже почудился слабый запах рыбьей чешуи и окровавленных перьев. В окне позади бригадира был виден взвод моих облаченных в камуфляжную форму несчастных сослуживцев, по-пластунски передвигающихся к зданию, изображая скрытное нападение; зрелище одновременно комичное и действующее на нервы.
— A-а, вот она, — сказал бригадир, доставая депешу из разбросанных по столу бумаг. Он поднял ее к лицу и стал водить носом по строчкам, бормоча вполголоса: — «…отпустить на день… немедленно… сопровождение не требуется…» Сопровождение? Сопровождение?… шестнадцать ноль-ноль… — Опустив листок, он впервые посмотрел на меня, стиснув зубы и раздувая ноздри. — Что вы, черт побери, там натворили, Маскелл?
— Ничего, сэр, насколько мне известно.
Бригадир швырнул депешу на кучу бумаг и, бросая свирепые взгляды, сжал кулаки, так что побелели костяшки пальцев.
— Что за люди, черт бы их побрал, — ворчал он. — Что, по их мнению, у нас здесь, приют для неблагонадежных? Передайте Митчетту, пускай больше не посылает мне всякий сброд, иначе придется закрывать лавочку.
— Передам, сэр.