– Браун… Я с ним повздорил?
– Да, вы задрались.
Память подбрасывала воспоминания – как щепки в разгорающийся огонь.
– И Кестлер… он явился к концу… – И вдруг костер вспыхнул! – Они ушли вместе – Дорис и Кестлер!
Салли смотрела в сторону не отвечая, а я уселся и принялся тереть виски.
– Кестлер… я звонил ему… и ей тоже… – Затем, неожиданно для себя, я тихо добавил: – Она была его подругой; он как-то рассказывал, не называя по имени, но это она, она!
Я сделал попытку встать, но тяжелая муть вновь уложила меня. Безобразные подробности вчерашнего всплывали в памяти одна за другой.
– Почему ты ушла… когда мы танцевали? – спросил я.
– Не помню… мне нужно было убрать…
– Я был очень смешон? Скажи, очень?
– Зачем ты себя мучаешь! Я не могу! – ответила Салли и направилась к двери.
А я, не будучи в силах сдержаться, бросил ей вслед:
– Это для вас смешно, потому что вы… вы… глупые ничтожные люди! – Мне и этого было мало; я вскочил с постели и, шатаясь, подбежал к двери. Мне захотелось, как и давеча, крикнуть ей что-нибудь похлестче, пообидней. Но, выглянув в коридор, я обмяк: Салли стояла прислонившись к стенке и охватив голову руками.
Я поспешил назад к телефону и набрал знакомый номер. Никто не отвечал. Позвонил к ней на службу: новая секретарша сообщила, что Дорис нет. Попытка дозвониться к Кестлеру тоже не дала результатов.
Я прилег на кровать и долго лежал ничком, лихорадочно соображая. Что же произошло? Куда она исчезла? Одна или с Кестлером?
Что-то мешало сосредоточиться – какой-то посторонний шум; он нарастал глухо и настойчиво: бим-бом! бим-бом! И затем: дзинь-дзинь! дзинь-дзинь! Потом звуки слились в один, непрерывный, щемящий, как шорох или беготня по потолку сотен маленьких лапок… «Это гусеницы, – подумал я, – миллионы гусениц, что повылезли из своих убежищ». Я представил себе, как в темных недрах шевелятся мерзкие скопища, как, не выдержав собственного множества, лезут наверх… О, они выбрали подходящий момент! Свети сейчас солнце, они бы не посмели, оно убило бы их! А вот хмарь и морось – это для них…
А может быть, мне все равно? Я не могу вспомнить, почему все равно, но знаю, что есть тому причина; случилось непоправимое, что-то не удалось, момент упущен!… Когда? И вдруг вспоминаю: бродяга… полюс… Как мог я позабыть? Какой ценой достиг он отрешенности! Неужели мир и впрямь так страшен, что от него только и можно защититься химерой?! Или, может, они сами все химера – вместе с гусеницами! Они не сознают, что себе готовят, наивно веря, что из крокодильих яиц вылупятся цыплята. А я разве умнее? Чего добился? Ничего, ничего!…
Я подскочил сломя голову к телефону – он давно уже трещал, но только сейчас до меня дошло. Знал, что это Кестлер, и потому сразу прокричал в трубку:
– Где она? Где Дорис?
Да, это был он.
– Она уехала, Алекс. У меня для тебя письмо. Я на службе, ты приедешь?
Меньше чем через час я сидел в офисе, перечитывая в двадцатый раз коротенькую записку. Кестлер сидел напротив, молча уставившись в пол.
Наконец я спросил:
– Куда она уехала?
– Не знаю.
– И вы отпустили ее вот так! – Я поднял руку и щелкнул пальцами.
Кестлер вздохнул.
– Я отвез ее в аэропорт и больше не видал. Она, как и тогда, взяла с меня слово, что я не буду расспрашивать.
Я зло улыбнулся:
– Вы что, для себя ее приберегаете? – И тотчас пожалел о сказанном. Кестлер поднял голову, в глазах у него стояла мутная горечь.
– Ты ведь знаешь меня, – ответил он.
Стало тихо; двери офиса были плотно прикрыты.
– Кестлер!
– Да, Алекс?
– Я не могу без нее жить, понимаете? Помогите мне найти ее!
Кестлер молчал, что-то обдумывая, затем сказал:
– Это ни к чему не приведет. Со временем ты сам поймешь. – И так как я не отвечал, он тихо добавил: – Ты все пытаешься изменить то, что не в силах изменить.
– Что же делать?
– Переменись сам!
И опять воцарилось молчание. Я чувствовал, что последние силы, цоследние остатки надежды покидают меня. Я сказал упавшим голосом:
– Жизнь – страшная штука, Кестлер!
Прошло недели три, и последствия моей дикой выходки стали сказываться. Государственный заказ, на который мы рассчитывали, был передан другой фирме. Не был возобновлен и другой – поменьше, но важный тем, что позволил бы нам применить новый, более экономный метод производства – оборудование для этого было давно заказано.
Мы не терялись в догадках – рука Брауна ясно чувствовалась в ловкой интриге, которую он, невидимый, плел вокруг нашего дела.
Вскоре и коммерческие заказы сократились; экономическая заминка больно ударила по фирме. Пришлось отпустить треть служащих, затем другую, но и для оставшихся работы не предвиделось. Кестлер метался как угорелый, ездил по фирмам-заказчикам, а к вечеру возвращался озабоченный и усталый.
– Ничего! – коротко резюмировал он.
С трудом удалось получить краткосрочный заем – для погашения задолженности за новое оборудование, но это был скорее жест отчаяния – катастрофа надвигалась.
Впервые я подумал о Салли. Дом был записан на нее, небольшой капитал был положен на ее имя еще при жизни отца, а с его кончиной она получила еще какую-то сумму по страховому полису. Таким образом, нужда ей не угрожала.
Я редко видел ее. Теперь я опять обосновался в Нью-Йорке и в последние дни почти не бывал на службе. Ханс был в курсе дел и в случае необходимости должен был со мной связаться.
Кестлера я избегал; какая-то странная тень легла на наши отношения. Иногда мне казалось, что он хочет со мной заговорить, но злое упрямое чувство заставляло меня каждый раз принимать нарочито холодный, замкнутый вид.
Днями я лежал на диване, то перелистывая книгу, то погружаясь в мрачные размышления. Поздние сожаления не давали покоя. Все, о чем я мечтал, превратилось в развалины. А ведь все могло закончиться, по-другому! Зачем я поторопился, как мог так бездумно поставить на карту все, что было сколочено с таким терпением! Я был трудолюбив, как бобр, настойчив, как маньяк, расчетлив, как математик» и… вот что получилось. Уже без улыбки вспоминал закон Мерфи: вероятность события – обратно пропорциональна его желательности. Теперь я принимал эту формулу уже без прежней поправки: «относительная вероятность», потому что эту самую относительность мыслил как коэффициент мироздания. «Переменись сам!» – хорошо вам поучать, м-р Кестлер, при вашем росте, да и он вам не ахти как помог – мы вместе окончили у разбитого корыта!
Так думал я, и по мере того как думал, все глубже внедрял в себе уверенность, что мир не удался! Революции, прогресс? Ах, эти пышные лицемерные слова! Они как хрупкие зонты в ветреную погоду. Сколько их всюду понатыкано, и как легко, одним дуновением, они обращаются в ветошь! И чего только ради них не делалось: одни обоготворяли идеи до тех пор, пока их не обесчеловечили; другие человека превозносили, пока его не обезыдеили. Что хуже – покажет будущее, хотя, возможно, ничего не покажет, потому что тогда еще что-нибудь придумают.
… А вот зонта порядочного не придумали, потому что нет такого зонта и быть не может. А если и возможен он – зонт то есть, то совсем маленький, вроде игрушечного; или наоборот – большой, такой большой, что и прятаться под ним не захочется. Ну, как долго просидит думающий человек под общим зонтом? Год? Другой? Может быть, все пять? Так ведь со временем, как ни боишься мокроты, все равно высунешься, хоть для того лишь, чтоб поглядеть – откуда льет-то и что там за диво!…
Неразбериха таким образом получалась невероятная, потому что выходило, что и муки мои, стало быть, от другого корня. От какого? – спросите. Вот тут я и пасую. Мне только приходила на ум, и не раз, знакомая соблазнительная мысль, что основной стимул в поведении человека незаурядного – это потребность самоутверждения. И так во всем: в искусстве, науке, бизнесе и особенно – в политике. Да и в ином, глядишь, можно и так и этак, в зависимости от условий и ситуации. Я даже думаю, что при известных обстоятельствах любой либерал мог бы стать хорошим консерватором, народолюбец – тираном; отлично могу себе представить Гитлера – вождем мирового пролетариата, Ленина – премьер-министром царского правительства, Сталина – главарем мафии, – был бы только масштаб покрупней!…
Впрочем, Бог с ним, со вчерашним, а вот завтра, кто завтра окажется наверху? Может статься, что окажутся лучшие. А если их нет? То есть как это нет? – спросите. Да отменены они! Кем? Всеобщей уравниловкой – вот кем! Но не в этом одном суть; они-то отменены, а воля к власти не отменена! И лезут наверх не лучшие, а сильные – хитрые, жадные, жестокие.
Так где же выход? Нет выхода, хоть и ищут его ученые и философы, и те в длинных одеждах, что поют и пляшут на улицах; тут и просвещение, и экология, и чего только нет, а если поразмыслить честно – ничего не выйдет. Что же остается… ось Земли? Может быть, и ось, может, тот бродяга окажется помудрей всех этих ученых и мечтателей! Ведь только подумать: переместят эту ось, и сразу все поймут, что «не убий!», «не укради!» и т.д. и т.п. – не вымысел нашего ущербленного ума, а часть всеобщего закона. А если есть такой закон, то и здешние представятся по-иному; ч изымут их из рук торгашей и растлителей, и призовут праведных и мудрых и скажут: вот, у тех не вышло, возьмитесь теперь вы! И – кто знает – может, тогда не только большое, не только «не убий!», но и малое прояснится, и двенадцать инчей прояснятся, потому что нельзя же мерить человека линейкой, нельзя!…