— Ну я пошла. Встретимся в четверг и обсудим, как нам действовать дальше.
Странное поведение, однако боевой пыл матери придавал мне бодрости. И вот доказательство: распрощавшись с Фабрисом, я шла в камеру погруженная в самую что ни на есть слезливую меланхолию; после разговора с матерью мне прежде всего хотелось есть. Обычно я съедала бретонский «фар», который присылал мне отец. Но он доходил по назначению только через раз: мать часто угощала им детей, ожидавших вместе с ней встречи с заключенными. Изысканная душевная чуткость супруга была выше ее понимания. И тем лучше. Только таким образом она и могла управлять нашей семейной галерой.
В середине августа, возвращаясь со свиданий, я нередко заставала в своей камере Маривоншу. Ее отношение ко мне ничуть не изменилось. Не зная сути моего дела, она сама заранее вынесла мне приговор. И теперь решила привести его в исполнение. Она долго примеривалась, с чего бы начать. На прогулках она сверлила меня взглядом, как чайка, нацелившаяся на мидию. Иногда пыталась спровоцировать на ссору, но этот номер у нее не проходил. И тогда, затаив злобу, она вздумала цепляться к моим письменным денежным запросам: то они якобы плохо составлены, то я забыла указать свой регистрационный номер или одно из своих имен… Она упивалась злорадством, возвращая их мне, один за другим, с ее резолюцией «отказать», начертанной красными чернилами. Если бы не сбережения Беа, мне пришлось бы клянчить подачки у других арестанток. Но настал день, когда я поняла: она нашла мое больное место. Вещи более болтливы, чем люди. И письма моего отца многое поведали ей.
Она читала мою почту и давно уже заприметила эти письма. Обычно она швыряла мне их скомканными, называя «писаниной психа». Что мне было делать? Ничего, разве только устроить скандал или изобразить печеночную колику. Вместо этого я просто закрывала глаза, пытаясь обрести хоть чуточку хладнокровия за опущенными веками. В тюрьме быстро привыкаешь упрятывать свои чувства подальше, как убирают простыни в шкаф. Ни один уголок не должен торчать наружу, иначе за него дернут и катастрофы не миновать. Что ни день, одна из женщин срывалась на крик, и мы видели или слышали, как она бьется в истерике. Над всеми ними довлел тяжкий гнет ничем не заполненных бесконечных часов, и достаточно было любой, самой пустяковой обиды, чтобы вызвать взрыв эмоций. Я старалась избегать этих психодрам и упорно молчала в присутствии Маривонши. Просто брала у нее из рук письмо, а потом как могла разглаживала его, заложив в книгу, сунутую под матрас. По ночам перед сном я их все перечитывала. Стоило мне пробежать глазами несколько отцовских фраз и поудобнее примостить под голову подушку, и я тут же превращалась в маленькую девочку в спальне Кергантелека. Каждый вечер отец приходил, чтобы укрыть меня потеплее, пристраивался на краешке постели и долго сидел, не шевелясь. Он брал мою руку, ласково гладил ладошку и говорил, говорил — об истории, о живописи, о книгах, как о необъятных, безграничных просторах для игры ума. В его рассказах жизнь тотчас обретала чудесную, волшебную монотонность. Трудно представить, как бережно я хранила эти письма. Я складывала их в большой конверт с крупной надписью «Папа» — увы, она-то и послужила желанной приманкой. И тут уж Маривонша не промахнулась.
Еще с порога я поняла, что дело плохо. Обычно ее взгляд наливался злобой просто от моего присутствия. Она упорно видела во мне миллиардершу, которую заботит лишь одно — чем бы украсить свою праздность. Мое самообладание безумно раздражало ее. В разговоре со мной она невольно повышала голос и распалялась до крайности. Но на сей раз ничего похожего. Она изъяснялась так, будто читала свои реплики на телесуфлере, и приказала мне ждать в дверях, пока она обыщет камеру. Вместе с другой надзирательницей, китаянкой, своей верной сподвижницей, она проверила оконные решетки, простукала кафель, осмотрела водопроводные трубы… Казалось, все было в порядке, но из презрения, желая унизить нас вконец, она до отказа открыла кран, так что вода брызгала на пол, на стены и на край моей койки, куда она швыряла все вынутое из шкафа или с полки, швыряла грубо, в кучу, из чистого желания поизмываться. Дело явно пахло скандалом. Протест нарастал во мне как поднимающийся паводок. И я ждала, когда он достигнет предела, глядя на ее свинцово-бледные дряблые щеки, костлявый подбородок, острый нос, кудель на голове и жилистую шею. Вдруг она обернулась ко мне, и я увидела у нее в руках конверт с папиными письмами. С гнусной ухмылкой, спокойно и неторопливо, словно выкладывая на стол, она опустила его в раковину, полную воды. Неужели она была настолько уверена, что я смирюсь и с этим? Не знаю. Но миг спустя я уже сбила ее с ног. А еще через секунду настала моя очередь.
Я бросилась на нее так яростно, что она рухнула на унитаз. Не успела я вытащить из воды конверт, как вторая надзирательница схватилась за дубинку и жестоко ударила меня, целясь в плечо. Она боялась, что я возьмусь и за нее. Но вместо этого я повернулась, чтобы бросить мое сокровище на койку. В результате дубинка скользнула вверх и рассекла мне бровь. Такой поворот событий не входил в их программу. Маривонша хотела довести меня до белого каления и, если получится, слегка проучить, но ей вовсе не улыбалось оставить на мне следы побоев. В три секунды кровь, брызнувшая из раны, залила мое лицо, пол, койку, куда они швырнули меня среди всего этого бардака, их самих… После чего они вышли и заперли дверь. Мне показалось, что Маривонша прихрамывала, но я могла и ошибиться. Главное было сделано: я спасла мои драгоценные письма. Трясясь в ознобе, заливаясь слезами, я упала на койку, даже не сполоснув лицо.
Позже мне пришлось все рассказать Беа. Я не хотела. Когда все плохо, я предпочитаю молча ждать, пока буря не уляжется. Но Беа не такая. Она погребает печальные темы под толщей слов, и, уж конечно, ее ничем не удивишь. В тюрьме Флери, что бы ни стряслось, любая ситуация казалась ей нормальной. И из всякого инцидента можно извлечь пользу. Беа заботилась только об одном — не скомпрометировать в глазах других женщин мой статус тюремной суперзвезды. Она натерла мне бровь тигровой мазью, приложила компресс из вербены, и мое лицо обрело человеческий вид, так что наутро я вышла из камеры как ни в чем не бывало. Нет, лучше, чем бывало! Потому что Маривонша при падении повредила себе колено. И вдобавок порвала мундир. Я бы этого, конечно, и не заметила, но уже через час весь этаж был в курсе события, и все обсуждали его, называя боевой схваткой. Тот факт, что меня сразу же не бросили в карцер, окончательно утвердил мой высокий статус. В среде арестантов репутация «авторитета» быстро становится огромным преимуществом. На прогулке я прямо на глазах у надзирателей писала своим товаркам заявки на осмотр у гинеколога или у зубного врача, на стрижку в парикмахерской… Если кому-то требовалось специальное разрешение на покупку обуви или каких-то лекарств, все знали: нужно обратиться ко мне. А это ничтожество Маривонша боялась даже рот раскрыть. Она проиграла.
В одну из сред меня вызвали в комнату свиданий. Фабрис навестил меня в понедельник, прихода матери я ждала в пятницу. Когда сидишь в тюрьме, всякое, даже самое мелкое изменение в программе в один миг принимает угрожающие размеры. Здесь как бы впадаешь в детство. Чувствуешь, что ход событий превосходит твое понимание. И все пугает. Но в данном случае мои страхи оказались напрасными. Это был всего лишь сюрприз моего адвоката: тюрьму Флери осчастливила приходом Коринна Герье собственной персоной.
Тесная комната, несмотря на застоявшийся запах табака, кислой похлебки и жавелевой воды, мгновенно обернулась островком цивилизации в самом сердце Амазонии. Одним взмахом ресниц Коринна заставила пасть тюремные решетки. Когда меня ввели, она давала автограф надзирательнице с видом Марии-Антуанетты, ненадолго снявшей корону, чтобы поболтать по-свойски с пастушкой из своей деревни[73]. Легкая, снисходительная улыбка на устах, величественные повороты головы для изучения «интерьера», резкие взмахи подбородка, чтобы отбросить назад волосы: наша звезда позировала. Едва я вошла, как она бросилась ко мне с объятиями. Подобно собаке, которая, выскочив из воды и отряхнувшись, тут же забывает о купании, она не сказала ни слова о тюремной обстановке и своем ожидании. Ей и в голову не пришло играть героиню авангардного фильма под тем предлогом, что она явилась в рабочее предместье. На ней был розовый ансамбль от Chanel, на руке часики от Cartier, стоившие не меньше автомобиля, и она обняла меня с таким видом, словно мы с ней поднимались по звездной лестнице в Каннах. На меня обрушились ароматы Guerlain и светская воркотня по поводу моей фигуры:
— Поверьте, мне приятно было бы провести несколько месяцев в вашем обществе! Но из моей швейцарской клиники, к счастью для нее, вид чуточку получше. Хотя мне скорее требовалась психиатрическая лечебница. У меня была такая депрессия, что весь последний месяц я всерьез подумывала о самоубийстве.