— Разве он тебе не звонил? — спрашивал Джонас, изображая наивность.
Я качал головой:
— Нет.
— Говорил, позвонит.
— Однако не позвонил.
— Ну не знаю.
Если честно, из-за этого я больше не переживал. За всю жизнь я Эйдана ничем не обидел, но раз ему угодно так себя вести — его дело. У меня есть заботы поважнее.
А потом ситуация приняла скверный оборот. Французская сиделка, храни ее Господь, подверглась нападению, получив перелом запястья, и мы решили, что настало время Ханне покинуть Грейндж-роуд и перебраться в лечебницу, где ей обеспечат пригляд и необходимый уход.
Сестра прекрасно понимала, что происходит, она со всем согласилась и подписала нужные бумаги. Недели две состояние ее было на удивление хорошим, и нам не пришлось понуждать ее к переезду. Ей исполнилось всего сорок девять, и казалось жуткой несправедливостью, что судьба отняла у нее рассудок, когда она вполне могла прожить еще лет сорок, хотя врачи говорили, что с таким заболеванием это вряд ли возможно. Но я старался не думать о ее возможной смерти. Жизнь меня и так обобрала, не хватало еще лишиться любимой сестры.
До тех пор Джонас, несмотря на перемены в его жизни, обитал в родном доме. Успех пришел к нему рано, в двадцать один год, когда «Шатер» внезапно стал бестселлером, и племянник мой был желанным гостем на литературных фестивалях разных стран. Ему хотелось воспользоваться шансом и повидать мир, но с больной матерью дома это было затруднительно. Прежде он лишь раз покидал Ирландию — перед последним университетским курсом на три летних месяца съездил в Австралию, где в сиднейском районе Рокс работал барменом, но я знал, что он мечтает о путешествиях, тем более что их оплачивали издательства. Однако Джонас не предпринимал никаких действий, поскольку переезд Ханны его на самом деле чрезвычайно огорчал, но мы оба понимали, что так будет лучше, и я был уверен, что раз уж в награду за его талант жизнь распахнула ему свои объятия, мать не стала бы ему завидовать.
— У меня будет отдельная комната, да, Одран? — спросила Ханна, когда мы втроем ехали в лечебницу.
— Конечно, — сказал я. — Ты ее уже видела, не помнишь?
— Помню, помню. — Она отвернулась к окну. Мы проезжали мимо теренурской школы, и я углядел ребячий рой в пурпурно-черной форме, приливом накатывающий на регбийное поле. В шлемах с защитными каркасами мальчишки смахивали на ощерившихся волчат. Прошло уже больше года, как архиепископ Кордингтон убрал меня из школы, по которой я ужасно скучал. — Такая с сиреневыми обоями, да? А в углу кресло с царапиной на правой ножке.
— Мам, это твоя комната дома. — С переднего сиденья Джонас повернулся к матери: — Ваша с папой бывшая спальня.
— Так я о ней и говорю, — нахмурилась Ханна.
— Нет, ты спросила о комнате в лечебнице. Там стены светло-зеленые, на одной висит телевизор. Ты еще забеспокоилась, что он упадет и разобьется, помнишь?
Сестра покачала головой, словно не понимая, о чем речь.
— Одран, ты помнишь, как мы ходили в кино? — после долгого молчания спросила она. Мы ехали по Эбби-стрит, где раньше был кинотеатр «Адельфи». Многие киношки нашего детства сгинули: «Адельфи», «Карлтон» в начале О’Коннелл-стрит, «Экран» на Бридж-стрит. Последний и в свои лучшие времена был жутким свинарником: шагу не ступишь, чтобы не вляпаться в засохшую лужу кока-колы или не раздавить рассыпанный попкорн. Не уцелел даже «Маяк», в котором крутили зарубежные фильмы.
— Помню, — сказал я. В начале восьмидесятых, когда я уже был молодым священником, каждую среду мы ходили в кино, а после сеанса отмечались в закусочной «Капитан Америка». — Славное было время.
— Ты знаешь, Джонас, — Ханна толкнула сына в плечо, — после кино мы шли ужинать, хоть уже лопались от попкорна и фанты. Мы не пропускали ни одного фильма, правда, Одран?
— Да, смотрели почти все.
— Как назывался тот, с обезьяной?
— С обезьяной?
— Да знаешь ты! Там обезьяна. И еще этот. Клинт Иствуд.
— «Любым доступным способом», — сказал я.
— «Любым способом, кроме подлянки», — поправил Джонас.
— Названия схожи.
— Как обезьяньи рожи, — вставила Ханна, и я даже засомневался, надо ли помещать в лечебницу человека, способного каламбурить.
— Ты помнишь «На золотом озере»? — спросил я.
— Конечно, — сказала Ханна. — С Кэтрин Хепбёрн, да? Там ее мотает, словно она только что сошла с карусели. И с Генри Фондой. Кажется, он умер незадолго до съемок?
— Тогда он не смог бы сыграть в этом фильме.
— Значит, после съемок. Умер после.
— Да, — сказал я, вспоминая картину. — По-моему, за эту роль ему дали «Оскара», но из-за болезни он не смог сам его получить.
— Как же зовут его дочь? — спросила Ханна. — Сейчас…
— Джейн, — подсказал я. — Джейн Фонда.
— Нет. — Сестра покачала головой и нахмурилась. — Кристиан, ты не помнишь, как зовут дочь Генри Фонды? Она еще занималась аэробикой. Держала себя в форме.
— Все верно, мам, ее зовут Джейн Фонда, — ответил Джонас. Мы свернули на Парнелл-сквер и выехали на Дорсет-стрит. — И я не Кристиан, я Джонас.
— Да нет же, — уперлась Ханна. — Я знаю Джейн Фонду, к Генри она никаким боком. Погодите, дайте вспомнить…
Ехали в молчании.
— Меня оттуда выпустят? — спросила Ханна. — Или уж насовсем?
— Это не тюрьма, это лечебница, мам, — сказал Джонас. — Там о тебе позаботятся. Время от времени ты будешь выезжать в город. Со мной или Одраном.
— Обязательно, — поддержал я.
— А куда вы меня повезете? Там не опасно, нет?
— Например, погуляем на пирсе Дун-Лэаре, — предложил я.
— И поедим мороженого «У Тедди»! — Ханна восторженно захлопала в ладоши. — Там оно самое вкусное в Дублине.
— Точно, — хором сказали мы с Джонасом.
— У тебя же там скидка, — добавила сестра. — Выйдет дешевле.
Я посмотрел на нее через зеркало заднего вида:
— Какая скидка?
— Ты же там работаешь, а все сотрудники получают скидку. Закажем «Кэдбери-99». Его еще делают, правда?
— Конечно, делают. — Я решил не разубеждать ее, хотя никогда не торговал мороженым. — Возьмем с клубничным наполнителем.
— Нет, такое я не люблю. Просто с шоколадной стружкой. Больше ничего не надо. Значит, втроем и пойдем.
— Здорово, — сказал Джонас.
— Не с тобой! — рявкнула Ханна. — Тебе нельзя. Одран, скажи, что он не пойдет. Только мы втроем.
Может, не надо уточнять? — мелькнула мысль. Бог-то с ним.
— Втроем — это кто? — все же спросил я.
— Мы с тобой и, конечно, маленький Катал. Он с ума сойдет, если узнает, что мы без него угощались мороженым.
Я глубоко вздохнул и сморгнул вдруг подступившие слезы. Не хватало еще расплакаться.
— Все в порядке? — тихо спросил Джонас, я только кивнул.
Несколько минут все молчали; потом я собрался с силами, не желая обрывать разговор на такой ноте.
— Еще можно по серпантину подняться на Хоут-Хед, — сказал я. — В хороший денек выйдет славная прогулка, верно?
Ханна похлопала сына по плечу:
— Помнишь, как однажды ты там заблудился?
— Не я — Эйдан, — ответил Джонас.
— Кто?
— Эй-дан! — громко повторил я. Сам не знаю, зачем я добавил звук, ибо Ханна слышала прекрасно. Так британцы говорят с континентальными европейцами — по слогам, медленно-медленно, как будто проблема непонимания таится в громкости и скорости речи.
— Кто такой Эйдан? — спросила сестра.
— Эйдан! — вновь гаркнул я, словно это помогало делу.
На секунду Ханна задумалась.
— Не знаю никакого Эйдана.
— Да знаешь ты. Твой первенец.
— Ох, бедный Эйдан, — тихо проговорила сестра. — Наверное, он никогда меня не простит.
— За что? — спросил я.
— Эйдан тебя любит, мам. — Джонас вновь развернулся к матери: — Очень любит. Ты это знаешь.
— Он никогда меня не простит. Но ведь он был выпивши, верно? А хмельному нельзя за руль.
— Когда это он хотел пьяным сесть за руль? — удивился я.
— Она говорит не об Эйдане, — тихо сказал Джонас.
— А о ком?
Джонас покачал головой.
— О ком?
— Не надо, Одран.
— Я много раз поднималась на Хоут-Хед, — сказала Ханна. — Помнишь, как Джонас собирал ежевику и потерялся?
Помню, — ответил я. — Я же был с вами.
— Не ври, тебя не было. Началось с того, что он собирал ежевику. Мы выехали на пикник — мама с папой, Эйдан, конечно, это было задолго до твоего рождения, Одран. — Сестра задумалась, а я промолчал. Меня ужасно тяготило, когда она вот так блуждала в воспоминаниях, путая детали и участников реальных событий. — Под ягоды я дала Джонасу коробку из-под маргарина, раньше были такие большие, квадратные, помнишь? Из желтого пластика. Ну вот, он ушел, и нет его, мы всполошились, ищем, окликаем. И на краю утеса находим маргариновую коробку, я думала, рехнусь на месте — все, думаю, малыш свалился. Со мной истерика. И тут он является — Лазарь, воскресший из мертвых. Коробку бросил кто-то другой. За всю жизнь не пережила я такого страха.