Впрочем, все это была нормальная рабочая шелуха, и вскоре после этого клипа Леня подкинул мне для съемок рекламный ролик. Ситуация была та же, что и с клипом: жалкие деньги и желание такой картинки, чтобы казалось, будто в нее вбуханы миллионы. Причем не рублей, а долларов. Тем не менее реклама была снята, принята заказчиком и пустилась в свой назойливый путь с экранов телевизоров к подсознанию потребителя. Кроме того, на ее съемках я впервые поработал с кинокамерой самостоятельно. Планировалось, что, как и раньше, оператором будет Николай, но это был 1995 год, Российская армия уже открыла в Чечне боевые действия, и Николая срочным порядком, объявив ему о том накануне моих съемок, командировали снимать усмирение мятежников. Найти ему замену не стоило ничего. Но я решил, это мне знак — пробуй сам! — и все вышло. Учиться плавать, когда тонешь, — вернее всего.
Нет, жизнь шла, неслась, летела — не останавливалась. Остановился я сам. Не знаю, как это объяснить. Возможно, я перестал осязать жизнь. Она стала для меня не горячей, не кислой, не острой. В ней не было соли, пряности — не было собственно жизни. Так, какое-то инфузористое существование белкового тела — употребляя определение классика всесильного и верного учения, которое я еще успел поизучать в средней школе и в армии на политзанятиях.
В этом инфузорном состоянии я и женился.
Я помню, как и с чего это все началось, с такой подробностью, что мог бы и сейчас, задним числом, прохронометрировать те события.
Чего я не помню — это что я делал на метро «Сухаревская», по какой причине оказался там. Я помню себя с того момента, когда стою на эскалаторе, совершающем свой бег вниз, уже середина пути, уже в конце туннеля ясно видна стеклянная будка дежурного, торчащая там поставленным на попа аквариумом. Женщина в красном шарфе, окликнувшая меня с эскалатора, идущего вверх, была мне незнакома. Но тем не менее окликнула она меня, не кого другого: наверное, не я один был на эскалаторе Александр, но смотрела она на меня. Наши взгляды пересеклись, и женщина, в красном шарфе поверх серой дубленки, крикнула:
— Подождите меня внизу! Я сейчас спущусь.
Я стоял около будки дежурного и копался в памяти. Нет, я не мог ее вспомнить. Но она окликнула меня по имени, значит, она меня знала.
Ее шарф я увидел, едва она там, наверху, ступила на эскалатор. Такой булавочный укол маяка во все обнимающей тьме ночного моря. Только не я двигался к нему, а он ко мне, увеличиваясь в размерах и по мере приближения делаясь все ярче и ослепительнее.
— Что с вами? Что-то случилось? У вас такое лицо… — сказал огонь маяка, соступив ко мне с эскалатора.
— А у вас такой шарф, — сказал я.
— Шарф? — Она автоматически взглянула себе на грудь, где шарф, выскользнув из-под другого конца, заброшенного за спину, стремил свой огонь вдоль борта дубленки далее вниз, чтобы догореть тяжелой витой бахромой уже едва не у колен. — А, шарф! А что шарф?
Я сбил ее с толку своим ответом. Подстрелил, как утку в полете.
— У вас не шарф, а маяк, — просветил я ее.
— Маяк? — снова переспросила она. И оправилась от замешательства. — При чем здесь мой шарф? Я спрашиваю, что у вас случилось?
Вот теперь, вслушавшись в ее исполненные сердечности и участия интонации, я ее узнал. И потом она признается мне, что, конечно, не выражение моего лица заставило ее окликнуть меня. Она, как выяснится, уже и раньше пыталась меня «окликнуть». Но только у нее не получилось. На ее просьбу по телефону дать мой новый номер детский голос на Арбате ответил, что я теперь живу без телефона и вообще неизвестно где. Если неизвестно где, то откуда известно, что без телефона, спросит она меня, пересказывая сюжет со своим звонком.
Что заставило ее разыскивать меня? Как я мог вызвать к себе интерес в том состоянии, в каком предстал перед ней при нашем знакомстве (если только мое злосчастное появление в ее венерологическом кабинете можно назвать знакомством)? Жалкое это зрелище — человек, вывороченный наружу всеми потрохами своей жизни. Потрохам положено скрываться во тьме брюшины; они не предназначены для всеобщего обозрения.
И вот, однако, она меня даже разыскивала — несмотря на все мои потроха. О чем, впрочем, когда мы стояли около аквариумной будки дежурного по эскалатору на метро «Сухаревская», я и не догадывался. Что, разумеется, не могло быть помехой бурному развитию романа, и дня через три я уже вовсю пасся на берегу, с которого мне посветил ее маяк. А еще через три месяца, ранним летом, она стала моей женой.
Ее звали необычным и благоуханным именем Флорентина. (Везет мне в жизни на встречи с необыкновенными именами.) Она была старше меня на восемь лет (чего два года назад, лечась у нее, я и не заметил — так она была очаровательна и прелестна, да еще с этой доброжелательной сердечностью в обращении), и я женился на ней — будто изголодавшийся младенец припал к материнской груди. Я женился на ней — как ребенок, оставленный один в запертой квартире, вдруг слышит корябанье ключа в замке, летит к двери и утыкается в тепло материнских ног словно в желанное тепло самого мира. Когда мы некоторое время спустя после официального заключения нашего брака ездили в Клинцы для представления моим родителям, мать, смятенно уединившись со мной, спросила, умудренно и проницательно глядя мне в глаза — как это она всегда умела: «Ты женился на ней, потому что она легла с тобой в постель, а со сверстницами не получалось, да?»
О, мать тогда здорово позабавила меня. «Нет, я ее полюбил», — сказал я матери.
Я ее действительно полюбил. Как полюбил бы любую другую, которая встретилась мне на пути в тот момент. Она спасла меня. Разве можно не полюбить своего спасителя? Она и в самом деле оказалась для меня маяком. Она указала мне путь из одиночества, куда загнала меня смерть Стаса. Нужно, чтобы кто-то вошел в этот вакуум, заполнил его собой.
Флорентина его и заполнила.
Хотя, стоит сказать сразу, она оказалась фруктом подиковенней, чем ее имя.
То, что я был ее четвертым официальным мужем, — это, в конце концов, не самое существенное. Вот почему она разыскивала меня, ответ, к которому я приду, — вот что важно. «Соблазнил девушку боевой булавой», — скажет она мне как-то — еще когда мы не были мужем и женой официально. С той скользящей, словно бы опровергающей серьезность произносимых слов усмешкой, с какой женщины признаются, как правило, в сокровенном. Поживши с нею, я вынужден буду заключить для себя, что она, вероятно, была достаточно искренна в этом признании. Дело в том, что в наследство от отца мне досталась одна физическая особенность: у меня короткая крайняя плоть, и я весь на виду — в любых обстоятельствах. Можно сказать, я обрезанный — но не хирургическим ножом, а самой природой. Получается, эта моя природная особенность и заставила ее разыскивать меня. Вопреки тому положению, в каком я предстал перед ней. Хотя, может быть, благодаря. У нее было несомненное пристрастие к гнильце. Ей непременно нужно было яблочко с червоточиной — как наверняка более вкусное.
А кроме того, собственно любовное действо стояло для нее на каком-то десятом месте. Она относилась к любовному действу как к созерцанию картины в каком-нибудь Пушкинском музее. Или Третьяковской галерее. Как к просмотру фильма Тарковского. Только этой картиной и этим фильмом был я. Ей нужно было насмотреться на меня, наползаться по мне, начмокаться, для чего ей могло быть мало и двух часов, а мне оставалось уже завершение музейного сеанса, самые последние минуты его, второпях, перед раздевалкой, уже на лестнице, под скрип открывающихся дверей…
Я потом просвещусь, что такое бывает присуще женщинам, мужчины для которых — лишь один из объектов внимания. Но это потом. А тогда я, как собака слюной в жаркий день, истекал благодарностью к ней, что окликнула меня. И вел примерную жизнь семьянина. Познакомился с ее родителями, сопровождал ее в поездках к ним, строил, ползая по полу, из пластмассовых кубиков дома с ее пятилетним сыном, которого позднее, когда мы заберем его к себе, буду отводить в детский сад и забирать оттуда, а там — и провожать в школу. И за те без малого три года, что мы проживем с Флорентиной вместе, ни разу я ей не изменю. Как ни мучительно мне станет постоянное посещение Пушкинского музея и фильмов Тарковского. Но ведь недаром же «измена» имеет синонимом «предательство». Я не считаю верность добродетелью. Верность, когда живешь вместе, — непреложная необходимость. Мой дом — моя крепость, и верность — раствор, скрепляющий кирпичи ее стен.
В сияющий теплый день ранней осени, проводив Флорентину в ее частное медучреждение выдаивать презренный металл из не утруждающих себя постоянством половых связей граждан Первопрестольной, я стоял на балконе снимаемой нами двухкомнатной квартиры поблизости от Преображенской площади, вдыхал промытый ночной прохладой звенящий воздух, едва уловимо пахнущий первым прелым листом, и смотрел со своего десятого этажа на зацветающее желто-красно-оранжевым огнем кипение листвы внизу. Я чувствовал внутри себя пустоту и облегчение. У меня только накануне был окончательно принят очередной рекламный ролик (сделанный, естественно, на коленке), мне досталась в расчет вполне удовлетворившая меня сумма, заказчики, которые никогда не бывают довольны, пробубнили что-то вроде того, что не исключают нового обращения. Опираясь о ржавую металлическую пластину балконных перил, я расслабленно думал о том, чем занять себя до вечера и куда пойти после с Тиной (так на американский манер я звал Флорентину, а и как бы лучше?), где отметить завершение моей работы и получение гонорара. Флорентина вчера, увидев плотненькую пачку баксов у меня в руках, так и воодушевилась, и вакхически выглядевшая постель у меня за спиной напоминала о замечательном ночном походе в Пушкинский и Третьяковку вместе взятые. Поход действительно удался на славу: по пути к картинам у меня получилось завести ее в пивнушку и хлобыстнуть пару кружечек там, а потом не совершать экскурсии по полной программе, а прерваться на середине и утащить ее пьянствовать в буфет. Надо думать, успеху моих замыслов способствовало ее воодушевление от вида американских президентов.