Мне оставалось лишь, посмеиваясь, смотреть на позор и негодование лже-Джери Луиса, преданного товарищами. Чуть раньше я готов был пролить слезы сочувствия, но его неожиданное признание, похвальба о вчерашней близости с Икуко Савада уязвили меня, и я весело смеялся, чтобы мое лицо не выдало моего состояния.
— Брошенный друзьями, ненавидимый любимой женщиной, ты, шестнадцатилетний отец, останешься один в этом горьком мире. Нет, тебя ждет хуже, чем одиночество, за спиной у тебя будет болтаться вечно мокрый, вонючий крикливый младенец.
— Катись отсюда! Я хочу, чтобы она родила мне ребенка. Сама она мне противна. А аборт я ей все равно не дам сделать! Катись отсюда! И не суйся не в свое дело. Катись отсюда! Катись и передай ее отцу, который тебя подкармливает, что обрюхатил я ее не насильно. Она сама прямо взбесилась — ложись с ней, и никаких! Она сделала почище, чем любая шлюха… Я с ней спал, а самого с души воротило. Но зато я получил пять тысяч. И вчера раньше, чем лечь с ней, получил пять тысяч. Раньше, чем лег. Так что помалкивай и катись отсюда!
Лже-Джери Луис неожиданно снова обрел почву под ногами. Переполненный возбуждением и гордостью, он вдруг коротко рассмеялся. В глазах у него стояли слезы, яркие лиловые зрачки на карей радужной оболочке — сверкали. Щеки покраснели, губы, вокруг которых выступили капельки пота, дрожали.
Негодование и злоба смели, растоптали мое самообладание. Во мне вспыхнуло чувство зависти, похожее на жгучую ревность. Лже-Джери Луис похотливо раздул ноздри, приоткрыл пухлый рот и обнажил свои красивые влажные зубы и розовые десны. Я пришел в бешенство. Как это бывало со мной еще в колонии, во мне проснулся садист и я стал по-бандитски коварен. Я быстро огляделся по сторонам. От шума, который подняли юнцы, убрались посетители. Официантки и хозяин собрались у кассы и, делая вид, что не смотрят в нашу сторону, превратились в слух.
— Катись отсюда! Ни за что не дам делать аборт этой похотливой шлюхе! И если хотите, чтобы Тоёхико Савада победил на следующих выборах, не идите против меня! Помалкивай и катись к своему хозяину, и скажи ему это! Совесть у тебя есть?
Я вытянул ноги под столом и изо всех сил сжал ими ноги лже-Джери Луиса. Потом чуть приподнял стол, одну из ножек поставил на его ногу и, упершись о стол локтями, навалился на него всей тяжестью. От кассы, должно быть, ничего не видели. Лишь неожиданное молчание могло показаться подозрительным. Но лже-Джери Луис, видимо, привык терпеть боль, даже очень сильную.
Больше всего я боялся, что мальчишка поднимет крик. Если б он завопил, мне бы пришлось выметаться. Мне не хотелось иметь привод в полицию или попасть в руки заправил Асакуса. Хозяева кафе и баров, пользующихся сомнительной репутацией, не вмешиваются, пока конфликт между посетителями не выходит за определенные рамки. Но если б мальчишка поднял крик, хозяин решил бы, что я преступил границы допустимого и…
Вопреки моим опасениям, мальчишка молча терпел боль. Глядя со злорадством, как щеки мальчишки из розовых стали мертвенно бледными и лицо, точно пластиковое, потеряло всякое выражение и покрылось капельками пота, я, весь напрягшись, еще сильнее надавил на стол и еще сильнее сжал ноги. Лже-Джери Луис невероятно долго терпел боль. Я весь дрожал от возбуждения. Мои глаза, захваченные страдальческим лицом мальчишки, белым и невыразительным, даже лишились способности моргать. Мне не выдержать еще и тридцати секунд, подумал я в неожиданно нахлынувшей на меня кромешной тьме. И в это мгновение лже-Джери Луис, прошептав что-то тихо и нежно, как шепчут любимой, обняв ее, потерял сознание и упал лицом на стол.
Чутье подсказало мне, что хозяин послал одну из официанток за полицейским или вышибалой. Я встал и прямиком направился к кассе, бросил тысячеиеновую бумажку и выскочил наружу в уличную толчею. Насилие, совершенное мной через много лет после выхода из колонии, наполняло меня, пока я бежал, пробираясь сквозь толпу, возбуждением и отвращением к себе. Потом меня охватило отчаяние.
Совершенная мною жестокость на целую неделю погрузила меня в болото отчаяния. С утра до вечера я валялся, небритый, в своей комнате, не встречаясь с Икуко Савада, не посещая университета, и все читал какие-то сборники документов по истории политики, журналы, взятые у соседа, а у самого было чувство, будто голова набита ватой. Это была ужасная неделя усталости от безделья.
А потом меня стала мучить мысль: почему этот мальчишка, утверждая, что он не любит Икуко Савада, готов пойти на скандал, лишь бы не допустить аборта? И товарищи бросили его как-то уж слишком равнодушно. Да, у этого шестнадцатилетнего юнца привлекательная внешность, и он сознает это. В нем есть что-то больше, чем обычная физическая привлекательность, что-то скрытое, погруженное в самую глубину его существа.
Через неделю я снова отправился в Асакуса. Мне кажется, я сделал это, чтоб освободиться от подозрения, подобно червяку, копошившемуся в моем воспаленном мозгу. За неделю сильно похолодало, и теперь уже промозглая зима висела над вечерним Асакуса. Остановившись перед черной дверью, я вдруг вспомнил, что кафе называется «Адонис». Я толкнул плечом дверь и тут же увидел лже-Джери Луиса за тем же столиком, что и неделю назад. Я посторонился, давая дорогу молодому человеку, нервно толкавшемуся у меня за спиной. У него, как у лже-Джери Луиса, была тонкая шея, густые волосы, покатые плечи и узкие бедра. Проходя мимо неуклюжей косолапой походкой, он внимательно посмотрел мне в лицо. Я бессознательно напрягся, будто он женщина, а я Дон-Жуан, подкарауливающий его, чтобы соблазнить…
Я ушел из «Адониса», размышляя о том, что, как и неделю назад, кроме официанток, там были одни мужчины. «Адонис»! Лицо перекосилось и покраснело, губы начало сводить судорогой, точно их вывернули розовой слизистой оболочкой наружу, по спине забегали мурашки, и я, замерев в уличной толчее, постарался поплотнее упрятать в пальто живое тепло своего тела. Из горла вырвался веселый смешок. «Адонис»? «Вот, наверно, в чем дело?» — подумал я и, скорчившись, затрясся в смехе.
— Чудной какой-то. Кривляется, как обезьяна, — обругала меня спешившая с работы девушка, чуть не налетев на меня.
Я остановился у рекламного щита с авторучками у магазина канцелярских принадлежностей, наискосок от «Адониса», и стал наблюдать за этим заведением. Скучное, требующее выдержки занятие. Неожиданно воздух стал сухим, поднялся ветер. Посыпалась колючая, как песок, снежная крупа. Коснувшись мостовой, снежинки снова взмывали вверх. Было семь часов вечера. Я замерз, стал терять и любопытство, и злонамеренность. «Понаблюдаю минут тридцать, а потом брошу», — сказал я себе.
В семь часов двадцать минут из «Адониса» вышли в снежную пургу лже-Джери Луис с высоким худым мужчиной лет тридцати пяти. Лже-Джери Луис слегка хромал. Наверно, это я повредил ему ногу. И во мне снова шевельнулось отвращение к себе. У мужчины было угрюмое, иссиня-бледное длинное лицо, впалые щеки, и весь он был какой-то жалкий, беспомощный, как близорукий человек, снявший очки. Очки он, видимо, снял, чтоб его не узнали. Наверно, он учитель средней школы и ужасно стыдится своих дурных наклонностей. И жена так до смерти и не узнает, что ее мрачный муж половину денег, которые прирабатывает в подготовительной школе, тратит на таких вот юнцов. Я поежился и свернул за ними в плохо освещенную улицу. Я услышал их вкрадчивые голоса. Мужчина говорил сдавленным, хриплым от вожделения и настороженности полушепотом:
— Мальчик, который был мне как младший брат, умер от воспаления легких. Он был ласковый, такой ласковый. Мне грустно.
— В гостинице называйте меня именем того человека, который был вам как брат.
— Очень ласковый был мальчик. Может быть, я не должен вам этого говорить, но после смерти этого мальчика на свете нет человека, который мог бы мне его заменить. Грустно. Как мне грустно.
— Если вам действительно грустно, можете называть меня его именем. Пожалуйста. Конечно, если все это чистосердечно.
Юноша шагал энергично, но хромал и чуть отставал от мужчины. Время от времени он неловко ускорял шаг и, догнав мужчину, шептал ему глупые нежные слова. Я протянул руку и дотронулся до его плеча. Юноша испуганно обернулся, а мужчина в тот же миг убежал.
Мы шли молча, глядя друг на друга. Темный, засыпанный снегом переулок зимнего ночного Асакуса. До гостиницы, представляющейся ему раем, еще далеко. Мы остановились у входа в кабаре со стриптизом.
— Икуко я ничего не скажу. Но и ты забудь о ней. Понял?
— Я… — Он начал после минутного молчания и продолжал с жаром, и все лицо у него было залито слезами. — Я очень боялся. Боялся, что, если буду заниматься этим, постепенно скачусь в пропасть. А если у меня будет женщина, все пойдет хорошо. Это, конечно, совсем не то, но зато страха нет, никакой ад не грозит. И я боялся, что, если она сделает аборт, я до самой смерти не освобожусь от этой привычки.