Я продолжаю смотреть в окно, однако не ищу больше подтверждений основным законам, потому что моя мысль внезапно переметнулась к давешнему заводу и его директору.
Ради чего, в сущности, работает этот человек? Ради чего гробит себя, стараясь не думать о разных кляузниках? Ради куска хлеба? Ради занимаемого положения? Или потому, что все так делают – так положено, так принято? Как принято, например, ходить в школу. Сперва ходим в школу, потом – на работу, послушно следуя в затылок тем, кто идет перед нами. Послушно вышагиваем гуськом, и лишь какой-нибудь совсем чокнутый (вроде меня) может, заупрямившись, усесться на камни мостовой: не хочу, не пойду дальше.
А ведь поначалу с какой радостью отправляешься в школу. Новая форма, новая сумка и новый, никогда ранее не испытанный трепет перед тем, что тебя ждет. Первый день. Только первый. И только потому, что мечту принимаешь как реальность. А потом – какая тягость, бог ты мой, какая тягость…
Ради чего, в сущности, работает этот человек? Может быть, просто из упрямства? Вам хочется, чтобы я убрался, – ну уж нет, этого вы не дождетесь. Вы хотите, чтобы я не вводил никаких новшеств, – ну уж нет, я их вводить не перестану. Я буду здесь до тех пор, пока меня не уволят.
Конечно, не исключено, что его уволят. А может, и останется. Да только что из того? Остаешься ты или уходишь – что от этого меняется?
Я пытаюсь представить себе его жизнь, сменяя одну гипотезу другой, но получается кругом одно и то же. За служебными неприятностями следуют домашние. Жена, с которой можно поделиться своими бедами или с которой ничем поделиться невозможно, потому как ничего она не смыслит в его делах. Да, жена, которая кричит до посинения: какого черта мы не уберемся отсюда, или жена, которая настаивает: не вздумай уступать им, или жена, которая зудит ему без конца: знаю я, что она за штучка, твоя любовница, люди все видят.
И дети… Нет, детей лучше не трогать. И без того на душе тошно, ни к чему вспоминать еще и детей. Мне приходит мысль наведаться в вагон-ресторан выпить чего-нибудь. Все купе моего вагона полупустые. Здорово, если бы и в вагоне-ресторане тоже оказалось столь же малолюдно.
Только прежде, сам не знаю почему, я вваливаюсь в одно из соседних купе – я вовсе не собирался туда заходить! Теория вероятности подтверждается аномалией случайности.
– Я – беглец! – говорю я. И объясняю: – Был такой фильм, помните?
Сидящий у двери молодой человек в темном костюме и в темных очках поднимает голову и произносит так спокойно и невозмутимо, словно мы только вчера с ним расстались:
– А, Тони… Заходи, браток.
Не знаю, что за поезд мне попался, но и в этом купе, кроме Петко, едут лишь двое – пожилая чета, устроившаяся у окна. Старички одновременно взглядывают на меня, без всякого интереса, и снова отворачиваются к картине, стремительно бегущей за окном.
– Значит, ты жив? – глупо улыбаюсь я, садясь напротив своего приятеля.
– Разве в этом трудно убедиться?
Эта встреча, похоже, нисколько его не растрогала да и не удивила.
– А ты не чувствовал разве, что мы общались с тобой совсем недавно? – Петко направляет на меня свои темные очки, словно некий прибор, способный читать мои мысли на расстоянии.
– Честно говоря, я только что вспоминал о тебе, о твоих теориях…
Он молча кивает, как бы соглашаясь: «Вот видишь!» А я, наверное, отвыкнув от его молчания, спрашиваю, понемногу начиная злиться:
– Что ты молчишь как рыба? Хоть бы сказал откуда и куда путь держишь!
– Скажу, конечно, – отвечает Петко все так же спокойно. – Не для того, чтобы ты использовал это для моей биографии, – такое скорей пригодится для твоей собственной.
Старики по-прежнему смотрят в окно, но определенно следят за нашей беседой и, когда Петко говорит о биографии своей и моей, взглядывают на нас с недоуменным недовольством.
В его биографию… Стоило ему сказать это слово, как мне стало ясно, что кроме нашей работы, кроме прогулок и застолий с их болтовней я тем не менее ничего не знаю о его жизни. Человек ни разу не упомянул ни о своем отце, ни о матери, не сослался на покойного дядюшку, если он был когда-нибудь, не произнес имени какой-нибудь приятельницы, если такая существовала, в чем я сильно сомневаюсь. Его интересует решительно все, но он ни с кем в жизни не связан, словно довольствуется лишь обществом самого себя или, следуя странным своим теориям, общается с людьми и с окружающим миром мысленно, только мысленно, и так напряженно, что порой у пего возникает потребность включить тормоза и прибегнуть к спасительной алкогольной терапии.
– Уехал я, браток, потому, что однажды попал на вокзал, – начал свой рассказ Петко. – Предложили мне сварганить документальный фильм о жизни софийского вокзала. И пока я слонялся по залу ожидания, а вокруг меня все куда-то торопились, сновали с багажом в разные стороны, прибывали и отбывали поезда, меня вдруг осенило: что же получается, говорю я себе, люди ездят по белу свету, а я здесь сиднем сижу. Это уж никак не согласуется со вторым законом термодинамики. Не успел оглянуться, как очутился у билетной кассы. Так вот и получилось.
– И куда же ты подался? – спрашиваю я, боясь, что его паузы скоро вызовут у меня нервную икоту.
– Да мне было все равно куда. Захотелось целиком вверить свою судьбу случайностям, погрузиться в пучину хаоса. Но разве бывают билетные кассы без очереди? Пришлось ждать. А покуда ждал, пришел к мысли, что поначалу надо бы навестить старика, показаться ему на глаза, – может, это его обрадует.
Он продолжает все так же неторопливо, выдерживая паузы, и мне кажется, что в это время он будто отгоняет какие-то навязчивые, мешающие ему мысли.
– А теперь куда?
– Не все ли равно? В многотиражку.
– Значит, теперь пишешь?
– Для многотиражки…
– Это интересней?
– Естественно – в этом есть что-то повое. Люди закопались в повседневности, сидят каждый в своей скорлупе и уповают на то, что интересное само на них с неба свалится. Дудки. Живешь банально – и привыкаешь к банальности. Неудивительно, если постепенно и сам становишься банальным. Не ищешь перемен, мало того – избегаешь их. Они путают, ибо давно потеряна вера в то, что перемены к лучшему. А в скорлупе чувствуешь себя уверенней. Пускай все идет по привычному расписанию, банально. Плывешь по течению и даже не задумываешься куда. Течение ведь привычное. За понедельником наступит вторник, а после вторника что может наступить, кроме среды?
– Нечто подобное ты говорил мне когда-то – замечаю я, пытаясь вывести его из мира абстракций.
– Тогда это была всего лишь гипотеза. Теперь я проверил ее на практике. Интересное, браток, самому приходится искать. Но чтобы найти его, первым делом надо выбраться из скорлупы…
– Чтобы забиться в другую.
– Это уж от тебя самого зависит.
– А от тебя? Что ты нашел в твоей пучине?
– Помилуй, браток, речь не обо мне, а вообще о людях. Меня ты сбрось со счетов, я – частный случай, магнитная аномалия. Мне везде хорошо.
– Да, ты просто цветешь.
– Я всегда цвету. Только плод не завязываю. Да и стоит ли, если я не знаю наверняка, плод получится или опухоль.
– А ты попробуй. Сам же говоришь – надо искать.
– Я и ищу, но мое время, видно, пока не пришло. Если удастся мне ухватить эту идею… А в общем, я себя нормально чувствую.
– Хоть бы рецепт дал.
– Да что в нем проку? Важен принцип, вот и бери его, а рецепт ни к чему. До того как пойти в многотиражку, я жил в горах, был сторожем при турбазе. А где буду завтра, трудно сказать. Перемена всегда обновляет, но я могу и без нее обойтись. Внешний фактор. Манящий горизонт. А за горизонтом – тайна. Черная дыра. Я вбираю в себя мысли, стаями летающие в пространстве, и возвращаю их небытию. Только, может, они и отстаиваются где-то в моем сознании, дожидаясь урочного часа, когда родится идея, которая станет несущим стержнем мощной конструкции…
Я слушаю Петко и прихожу к выводу, что рецепт, если взять в скобки его чудную теорию, сводится к способности моего друга довольствоваться ничем. Когда довольствуешься ничем или почти ничем, тебе не грозит разочарование. Счастье бедняков – философия стоицизма, чуть приправленная личностью самого Петко.
Пока доехали до Софии, он наговорил целую кучу всякой всячины (под ровное, монотонное звучание его голоса старики крепко уснули у окна за столиком). Целую кучу небылиц и ничего конкретного – таков он всегда. Важны, говорит, общие законы, а частности не в счет.
Мы прибываем на вокзал в сумерки, когда перроны уже ярко освещены люминесиентом. Это вдруг воскрешает в моей памяти ночную картинку, видение какой-то пограничной станции, – но лишь на миг.
– Может, выпьем по одной? – спрашиваю я, не сомневаясь, что ответ будет положительный.
– Нет, браток, не то настроение. А главное – поздно. Надо сегодня вечером закончить одну работу, а завтра возвращаться назад. Не только столичная пресса выходит регулярно.