Шампанское все-таки заказали. Оно прибыло в ведерке со льдом, как заведено в гусарских фильмах. В два приема мы распили шипучее розовое ароматное шампанское, оказавшееся «Донским искристым», расплатились и отправились в свой вагон. Мой догадливый попутчик поэт Богов нырнул в купе, выразительно пожелав мне и Инге спокойной ночи. Наконец-то мы остались одни, как бывало несколько раз до этого. Между прочим, букетик ландышей, принесенный Сашей Осининым для Инги перед самой отправкой поезда, так и сопутствовал ей: от подножки вагона — в купе — в вагон-ресторан — в коридор вагона. Как талисман? Как защита? Напоминание?
Мы стояли у приоткрытого окна в коридоре вагона. Звезды не отставали от нашего поезда. Проводник несколько раз пробегал, поглядывая с недоумением. Время было позднее. По соображениям проводника, пора было нам угомониться, каждому уйти в свое купе или найти простое решение, которому проводник готов был помочь. Сказать по правде, я оказался совершенно неопытным соблазнителем. Все мои немногочисленные романы, происходившие в студенческие времена, наверняка были похожи на влюбленности, которые случаются с каждым молодым человеком в эти годы. Потом наступила эпоха Ирочки, когда любовные отношения приобрели черты такой бесхитростной естественности, что постепенно я потерял навык ухаживать за женщинами, даже если они мне нравились. Все из-за того, что у меня долгие годы была, по сути, только одна женщина, в которую я был безумно влюблен. Этой женщиной была Ирочка. Никакой другой женщины у меня не было, да мне и не нужно было. Настенька не идет в счет из-за своей кошачьей приживляемости и бескровного отторжения. Мы стояли у окна в коридоре спального вагона. Поезд уносил нас из Москвы в Вильнюс. Меня — от моей вечной возлюбленной, нареченной, моей единственной в мире женщины, если можно применить этот космический образ к моим отношениям с Ирочкой Князевой. Поезд уносил меня — от Ирочки, а Ингу — от мужа Саши и сына Моти, о которых я знал совсем немного. Она так и держала в руке букетик Сашиных ландышей. Мы стояли около вагонного окна так близко друг к другу, что можно было говорить шепотом. И мы начали говорить вполголоса или даже совсем почти не произнося слова, а изображая звуки губами и придыханиями.
Но шепотом и мимикой долго и откровенно не поговоришь. Разве что договоришься начать в будущем разговор о чем-то сокровенном. Но мы и этого не делали. Не договаривали(сь). Стеснялись друг друга или не умели тайком перешагивать черту. Наконец, чтобы начать с чего-то, решили вернуться в ресторан. «Будем пить вино! — загорелась Инга. — Вы какое предпочитаете?» «Мукузани, — назвал я первое попавшееся. Попавшееся первым потому, что его чаще других выбирала Ирочка. — Да, Мукузани! Хотя в этом поезде вряд ли держат грузинские вина». «Тогда какое-нибудь литовское. Я слышала, в Литве делают вкусные наливки. Или — давайте — целую бутылку шампанского, такого же, как мы пили за обедом! Как вы, Даня?» Мы к этому времени прошли через несколько вагонов. На одной или двух площадках полусонные пассажиры дотягивали последние перед сном папиросы. Еще на одной всполошили целующуюся пару. Наконец, мы шагнули в тамбур вагона-ресторана. Дверь была закрыта. Я нажал на ручку. Дверь не поддавалась. «Как жаль, Даня, мне так хотелось выпить с вами хорошего вина. Или шампанского! Или, может быть, литовскую сладкую настойку? И разговаривать, разговаривать. Рассказывать друг другу, например, о моем муже Саше и вашей… как ее зовут? Ведь столько лет прошло. Я забыла ее имя. Или она — теперь другая?» «Ира, Ирочка, — выдохнул я, продолжая стучаться в дверь вагона-ресторана. — Вечная моя возлюбленная — Ирочка». Наконец дверь приотворилась, и выглянул официант в железнодорожной синей тужурке взамен белой столовской курточки. Это был тот самый официант, который обслуживал наш столик. Он узнал нас, вспомнил по щедрым чаевым и мгновенно принес холодную, в росинках влаги на зеленом пузатом стекле, бутылку донского шампанского. Удача придала мне уверенности. По возвращении в наш вагон я растолкал проводника, сказав, что моя спутница Инга Осинина — известная писательница, и ей нужен абсолютный покой перед завтрашним выступлением, а, следовательно, отдельное купе. Оказалось, что как раз пустует купе СВ, куда проводник перенес Ингин чемодан. Интересно, что в поезде была принята некая усредненная денежная сумма, которую платили как эквивалент за разнообразные услуги официанта или проводника. Например, за купе СВ. Должен сказать, что ни до этого, ни после я не ездил в СВ. Рассчитано это купе было на двоих. Сразу же мы оказались в путешествующем на колесах гостиничном номере с унитазом и раковиной. «Даня, да это просто роскошь! Пойду вымою руки и ополосну лицо». Видно было, что Инга немного нервничает. Ландыши она поставила в стакан с водой, как ставят талисманы, предохраняющие от зла.
Да и я оказался в непривычной ситуации. На столике около окна стояло несколько чистых стаканов. Я откупорил шампанское. К этому времени Инга вышла из туалета. Я и не заметил, что она, уходя умываться, захватила халатик из чемодана. В этом пестреньком халатике она выглядела совсем по-домашнему. Это напомнило мне дачу, когда мы по утрам провожали Сашу Осинина на остановку автобуса. Инга, бывало, носила легкие летние платьица, делавшие еще тоньше талию. Халатик рифмовался с пестрым летом в Михалково. Я сказал об этом Инге. И добавил: «Мне кажется, я был тогда в вас немного влюблен, Инга». «А теперь? — засмеялась и покраснела она. — Давайте выпьем шампанского!» Она уселась на свой диванчик, поверх постели, приготовленной проводником.
Я отметил для себя, что мой диванчик остался незастеленным. Как говорится, точно, как в аптеке. Я ведь доставал купе для писательницы, а не писательницы и ее секретаря. Я налил Инге и себе шампанского. Мы выпили по нескольку глотков. «За что мы пьем? Или за кого?» — спросила Инга. «Я — за вас, Инга! А вы?» «А я ни за кого, — ответила она и торопливо глотнула шампанское, как проглатывают комочек грусти или таблетку транквилизатора. — Хотя, мне есть за кого пить — за Мотю, за моих стариков, за вас… Поверьте, Даня, я очень рада, что мы едем вместе. Едем, сидим, разговариваем, пьем шампанское. И впереди целая неделя прибалтийских удовольствий. А, если по искренней правде, я пью за никого, еду туда, не знаю куда, с тем, не знаю с кем…» И она разрыдалась. Я начал ее успокаивать. «Простите, Даня, пойду смою тушь». Она улыбнулась мне сквозь слезы, ушла на минуту и вернулась допивать свое шампанское. «Кто будет первым рассказывать? — спросила Инга. — Давайте — вы!» С чего мне было начать? С того дня, когда я впервые увидел Ирочку у входа в Лесотехнический парк? Когда я помчался к ней на поезде в Бокситогорск? Когда образовалась компания вокруг нашей королевы? Когда мы отправились в экспедицию по добыче березовых грибов? (К этому времени и относится мое знакомство с Ингой.) Когда я впервые серьезно разошелся с Ирочкой и не виделся год, два, несколько лет? Когда переехал в Москву и окунулся в театральную среду? Когда ко мне переехала Настенька? Когда я снова встретился с Ирочкой и оказался завлитом Кооперативного театра? Когда Ирочка предпочла Рогова, и я уехал в Литву, и еду в купе СВ с красивой молодой женщиной, которую зовут Инга, и у этой красивой молодой женщины фиолетовые глаза, разглядывающие меня так испытующе и дружелюбно, как никто давно не рассматривал. Ничего этого я Инге не стал рассказывать, потому что очевидно было, пришла ее очередь откровенничать. А может быть, только ей и надо было высказаться? Ведь высказываться, откровенничать, заниматься самоанализом, жаловаться на судьбу, на кого-то или на самого себя — это тайком надеяться, что твои слова, перелитые по правилам виртуального мира в таинственные знаки обвинения или мольбы, долетят в виде тайных сигналов до того, кто обидел или кого обидели. А, значит, обнажая перед кем-то свою историю, принимаешь собеседника за потенциального проводника твоих мыслей — знаков, посылаемых обидчику (обидчице), которые все еще любимы тобой и в состоянии услышать. Все это не подходило для меня, потому что Ирочка была совершенно лишена сентиментального слуха даже при таком чувствительном проводнике, как Инга. Другое дело Инга: я в роли проводника, и Саша Осинин как объект индукции.
До сих пор не могу понять причину абсолютной откровенности Инги со мной: был ли это крик души, когда дорожному попутчику или подвернувшемуся во время любовного кризиса случайному партнеру выгребают со дна души анатомические подробности жизни, происходящей за дверью спальни мужа и жены? Или это был трезвый шаг отчаявшейся женщины (Инги), принявшей меня за мудрого исповедника, который способен понять и помочь советом? Внешнюю историю своей жизни Инга рассказывала мне до этого два или три раза во время наших посиделок на заднем крыльце их дачи в Михалково или при неожиданных встречах на Патриарших прудах и в Доме литераторов. Мы оба помнили отчетливо, как пленка кинокамеры запоминает силуэты стогов или ленивое скольжение ладони по бедру. В каждой семейной истории есть, по крайней мере, два сюжета: поступательный и затягивающий. Поступательный оставляет в семейных альбомах застывшие на века улыбки и притулившихся к детской подушке плюшевых мишек, мафиозный фрак жениха и кружевное счастье невесты, опеночный хоровод расширяющейся семьи, где малыш давно постарел, а плюшевый мишка сохраняет вечную молодость пуговичных глазенок, и так далее, и тому подобное во всех семьях, счастливых и не очень. Но есть другая история, которая не развивается во времени, а развенчивает (развинчивает) своей волчкообразной подвижностью на одном месте сам термин — история. На самом деле, история ли это? Если только история как происшествие, случившееся с душой или телом, или при благоприятном совпадении звезд — с душой и телом, т. е. с судьбой.