— Ах, во-от, — протянул полковник и тоже засмеялся, неумело, похоже было, прокашлялся. — Помогает, значит? Веселый у тебя разведчик, лейтенант, — обратился он к Александру иным тоном и сурово оглядел Чудинова от лихо собранных в гармошку сапог до пилотки. — Что ж, пойдешь ко мне в ординарцы? Сержантское звание дам, на пузе ползать меньше придется. Так с музыкой тебя и возьму.
Нагловато-светлые глаза Чудинова, не мигая, смотрели на полковника непорочно.
— Никак нет, товарищ полковник.
— Что «нет»?
И тут очертя голову вмешался Александр, спеша на спасение Чудинова, хоть и знал, что полковник терпеть не может и намека на возражение.
— Я не могу его отпустить, товарищ полковник. Это лучший мой разведчик.
Полковник с неприятием вздернул брови.
— А мне нужен лучший ординарец, лейтенант. Не отдашь миром, возьму приказом. А то у меня не ординарец, а муха дохлая. Так пойдешь, разведчик?
— Не делайте этого, товарищ полковник, — повторил Александр, слыша свой упорный, неподчиняющийся голос и не без досады сознавая, что осложняет отношения со своевольным командиром полка. — Чудинов — прирожденный разведчик, — добавил он маловразумительный для полковника довод.
Офицеры, сопровождавшие полковника Зайцева, переминались с ноги на ногу, курили, глядели на тлеющие пульманы, деликатно не участвуя в разговоре.
— Ну, с-смотри, лейтенант, «языков» добывать будешь неважно, самого в ординарцы возьму, — проговорил круто полковник и, надвинув козырек фуражки на широкий лоб, двинулся вместе с офицерами к «виллисам», ожидавшим внизу, в тени вокзала.
«А стоило ли тогда задерживать у себя во взводе Чудинова, если через десять дней он погиб на правом берегу Шпрее? В ординарцах он бы выжил. Опять случайность? Чуть-чуть? Зависимость от одного сказанного слова? Оставались ли у него секунды подумать об этом перед смертью? Кто виноват? Я? Или — нет виновных?»
И теперь так выпукло помнился поздний закат в Белоруссии, переходящий в тихий медовый вечер, желтое солнце село за озерами, в вершинах берез и в воде плавал, сквозил нежный свет заката, а на той стороне, в осоке, упоенно стонали лягушки. Они, четверо разведчиков, лежали в траве и ждали полной темноты, чтобы двинуться в обход озер, за которыми начиналась немецкая передовая. В тот вечер особенно пахло свежестью смоченных росой трав, и в этой свежести терпко почувствовался запах махорочного дымка.
— Чудинов, вы курите?
— Никак нет. — Чудинов шепотом засмеялся.
— В таком случае — это курю я.
— Виноват, вроде замечтался. Утки летели. Припозднились. Должно, неподалеку на озерца сели. Кричат… Эх, хорошо! Выводки подросли, а сейчас им раздолье. В осоке играют и шелоктят.
— Ясно. Играют и шелоктят… Кто вы — охотник или циркач?
— И то, и другое мое.
— Ясно. А курить будете, когда вернемся.
Так или иначе, несмотря на то, что Чудинов нарушил святое установление разведчиков — в поиске не курить, ему приятен был этот разговор о каких-то подросших утиных выводках, которые играют в осоке и шелоктят, как приятна была его игра на гитаре, «если скучно когда», его хрипловатый голос звучал задушевно, и веселила его удалая пляска после удачного поиска, когда позволено было водки больше фронтовой нормы.
«Если бы я отпустил его в ординарцы к полковнику Зайцеву, он был бы жив. Но и Чудинов не хотел сам уходить из разведки. Если бы…»
…Если бы сержант Козырев не был сволочью и трусом, то не было бы столько безуспешных поисков зимой сорок третьего года на правом берегу Днепра, под хутором Макаровой. Всякий раз он возвращался из разведки ни с чем — разведка неизвестно почему обнаруживалась немцами на нейтральной полосе, под огнем приходилось отлеживаться и безрезультатно отходить назад, к своим траншеям. Причина неуспеха открылась однажды разведчиком Шматовым из козыревской группы, который выполз вперед левее сержанта и вдруг заметил, как из-за сугроба, где лежал Козырев, взметнулась в сумеречное небо граната и разорвалась перед боевым охранением немцев. Шматов, обескураженный, подполз к сержанту, прошептал: «Зачем?» И в это время из боевого охранения немцев резанули автоматные очереди, заработал ручной пулемет, стала оживать первая траншея, то там, то здесь засверкала вспышками выстрелов, после чего Козырев подал команду: «Отходить!» Шматов доложил Александру о несуразном поведении Козырева, которое могло быть непроизвольным, чему он, командир взвода, не придал большого значения. Но подобные бессмысленные броски гранат на нейтралке повторились и в последующем поиске, причем отход на этот раз стоил жизни двум разведчикам. И тогда Александр понял, что означают эти бессмысленные броски гранат на нейтралке, где все решает звериная бесшумность. Разрывы ручных гранат в безмолвии ничейной земли подымали молниеносную тревогу у немцев, опасающихся тихих ночных атак. Они незамедлительно открывали огонь, при котором продолжать разведку было невозможно, и оставалось одно: возвращаться назад. Здесь риск был ничтожным по сравнению с тем риском, с той неизвестностью, что караулила на каждом шагу за немецкой передовой, в чужом тылу. А Козыреву он верил. Тот был из свердловских студентов, немного говорил по-немецки, облик имел интеллигентный, чистый, ежедневно брился до тонкой бледности кожи, оставляя под чутким, играющим ноздрями носом аккуратные русые усики, любил трофейное оружие, носил парабеллум, немецкий кортик, дамский «вальтер» в набедренном кармане, руки были подвижные, гибкие, водку пил маленькими глотками, смакуя.
Взбешенный неудачными разведками Козырева, явно сломленного страхом, неодолимой боязнью идти в тыл к немцам, что стало очевидным, Александр после возвращения и доклада сержанта («немцы открыли огонь») позвал его в отдельный окоп вблизи землянки взвода и тут долго смотрел ему в заросшие инеем, обмершие от предчувствия глаза. И Александр ощутил, как всё холодеет у сержанта в груди, сжимаясь в ледяной комок, и мелькнула гневно вспыхнувшая мысль: «Он понимает, что мне известно о его гнусности, и знает, что я расстреляю его за предательство…»
А побелевшее, как кость, лицо Козырева виделось словно сквозь завесу снежной пыли, отклонялось, отступало куда-то вглубь окопа, и конвульсивно прыгали его губы, потрескавшиеся до кровяных, подтеков. Внезапно Козырев ткнулся лбом в заледенелый бруствер, задохнулся, обтянутая полушубком спина его начала вздрагивать, и он застонал, умоляя:
— Не убивай меня… Я искуплю… Виноват я, под суд отдай… Искуплю я, искуплю…
Неизвестно, что стало с ним в штрафной роте, и судьба его не интересовала Александра, он мог простить своим разведчикам многое, кроме самого ненавистного ему — обмана и предательства.
Не хватило духа расстрелять его. И хорошо, что не обмарал рук. «Что владело мной? Жалость? Противоестественность убийства своего сержанта? Интересно: расстрелял бы он меня, если бы я оказался на его месте? Думаю, не колеблясь…»
И он вспомнил кольцо убитого немца, фатовски стягивающее мизинец Козырева. Это золотое кольцо увидел Александр после одной разведки, когда, усталые, довольные, сидели за врытым в землю столом в садике прифронтовой деревни и уминали американскую тушенку.
— Что у тебя? — спросил Александр, указывая глазами на манерно оттопыренный мизинец Козырева. — Покажи-ка! Откуда у тебя трофейная хреновина? У «языка» снял? Не забыл, мальчик, что полагается за подобные штучки?
— Оставь, лейтенант! Возле убитого фрица в траве нашел. Не имею права добро поднять? — произнес оскорбленно Козырев и воткнул ложку в банку с консервами, поджал мизинец, скрывая кольцо. — Придираешься ко мне. За что, лейтенант?
— Положи руку на стол, — приказал Александр, и, как только Козырев в замешательстве сунул руку на стол, он при общем одобрительном молчании сдернул кольцо с его пальца и, не раздумывая, швырнул далеко за плетень, в траву, добавил: — Надеюсь, теперь в траве ты его не найдешь.
«Не знаю почему, но то кольцо «языка» убеждает, что, будь Козырев на моем месте, расстрелял бы, глазом не моргнув. Случайность — он не на моем месте. А мог быть. Я не расстрелял его — случайность. Жизнь и смерть на войне — может, закономерность? Слово «закономерность» любил употреблять отец. Белый поезд… и отца нет. Закономерность? Меня не убило на войне. Закономерность? Кто-то охранял меня? Но кто «кто-то»? Есть ли этот «кто-то» или «что-то?»
«Откуда наплывают эти знакомые голоса?»
— Сапоги, что ль, завтра в разведку надеть? А они рваные.
— Другие у тебя есть?
— Хромовые. Но скрипят, гадюки, как на танцах. Демаскируют.
— Любитель ты сапог! Ну ровно второй Чудинов! Только ленив, ох, ленив, тебе хоть кол на голове теши — не почешешься. Об обуви раньше волноваться надо, а не хахакать!