То вдовствующая королева-мать стучала своим скипетром по судну…
При всей своей власти, Варфоломей никогда не забывал своего сыновнего долга, ибо он и есть самый королевский долг перед подданными, его детьми: каков может быть отец, если он не исполняет свято долг сыновний? Варфоломей спустил ноги на пол и одну туфлю нащупал сразу, а другой не было. Он пошарил — не было. Он вспомнил, какой сегодня день… Сегодня — очень важный день, быть может, за весь год и, кто скажет, вдруг и за всю жизнь. Во всяком случае, не весь ли год готовимся мы к дню завтрашнему, копя силы, экономя ежесекундно на трате их, а поскольку и к самому году готовимся мы, прожив до него всю свою предыдущую жизнь, то можно считать, что и всю жизнь мы готовимся именно к тому дню, который вчера называли „завтра“… Не есть ли сегодня — итог всего? Сегодня во власти Варфоломея было низвергнуть какое-нибудь небольшое царство, или осушить море, или развенчать героя, ибо как раз сегодня завершалась ежегодная общая картина мира, которой и быть таковой в грядущих веках… и именно сегодня он не собирался развлекаться своей властью подобным образом, ибо именно сегодня пришел наконец момент свести и кое-какие личные счеты, тяготившие его на протяжении последней жизни, счеты с одним персонажем, так неосмотрительно пересекшим однажды пути его власти, неким сударем Полужаном. И в такой день!.. Куда запропастилась проклятая туфля?! Бес раздражения окончательно овладел им, когда он обнаружил ее на той же тумбочке, что и будильник. Полузасыпая, не зная, как добиться от него ходу, не найдя ничего под рукой, он подпихнул под будильник туфлю, добившись наконец искомого наклона, — воспоминание развеселило его, раздражение слегка улеглось, и сумел он без него с должной сыновней почтительностью забрать у королевы-матери судно.
Следуя с судном в руке по коридору, услышал он и еще непонятные звуки, доносившиеся из кухни, — род всхлипываний. Кто бы это мог там плакать?.. Минуя ванную и туалетную комнаты, все с той же плещущим судном в руке, в одних подштанниках, король Варфоломей, естественно, заглянул на кухню, чтобы увидеть там патлатую босоногую девицу в короткой рубашонке, хлещущую с жадными всхлипами, обливаясь, прямо из бутылки холодное молоко (дверь холодильника была распахнута). Девица пискнула, как крыска, прыснула молоком и порскнула по коридору в комнату наследного принца (Варфоломея-младшего, или Среднего, потому что был еще и другой Варфоломей-младше-младшего, или Варфоломей-младшенький… но его как раз и не было — они отбыли с герцогиней в Опатию лечить ее спинку…) — Варфоломей-король вздохнул вслед одной из многочисленных фавориток принца Варфоломея, которых уже не различал. Король потянул догадливо носом и уловил этот пряный запашок, за который и имел некоторые счеты с Александром Великим, относясь к нему в целом с симпатией, до некоторой степени обвиняя именно его в том, что, пристрастившись в своих войнах, переродившихся в странствия, к наркотикам, Александр проторил этой дури прямой путь в Европу. Принц в последнее время поверхностно увлекался Востоком, всякими правдами и неправдами накуриваясь ежедневно до смерти. И Варфоломей опять вспомнил, какой сегодня день, и бес раздражения на помеху от ближних поперек великого дела с новой силой вошел в него. Который, однако, час? И фамильные женины часы в виде троянского коня, еще донаполеоновские, эпохи расцвета герцогов де О, часы, за исправный бой которых велась последовательная, непрекращающаяся наследная битва во многих поколениях, — эти часы тоже стояли.
Он их озлобленно пнул, и они забили своим копытцем, застоявшись, за всю ночь сразу. Тридцать семь ударов насчитал Варфоломей — это не могло быть временем. Варфоломей рассмеялся — чего-чего, а чувства юмора у короля было не отнять, — взглянул в окно, оно слегка серело, что означало десятый час! Великое утро давно наступило, и Варфоломей давно опаздывал.
Завершив туалет королеве-матери, напоив ее кофием с гренками, он заботливо пересадил ее в трон-каталку, укутал в горностаевую мантию, до того ветхую, что уже без хвостов и лапок, так что напоминавшую даже кротовью, но все еще весьма теплую, и выкатил, вернее, выволок (коляска была без колеса, с приспособленной ломаной полулыжей…) этот трон на открытую террасу, где в углу в кадке чахла березка и открывался вид на сырые крыши Парижа, столицы французской провинции Варфоломея, родины его жены, в настоящее время приютившей его резиденцию. „Эх, эмигрантское житье…“ — вздохнул Варфоломей. Он не любил этот город. „Если бы не женитьба…“ — вздохнул он, выпустив облачко пара в сырой туман, в сторону родины, где и положено находиться Альбиону, в тумане.
Уже в плаще и с зонтиком заглянул он в комнату сына. Принц спал поверх одеяла, одетый. Чего же тогда девица была раздетая? — усмехнулся печально король. Но фаворитки уже не было: улизнула — Варфоломей и не заметил. В комнате удушливо пахло дурью. Король поморщился, распахнул форточку, укутал принца пледом. Тот не шелохнулся, безжизненный, задрав к потолку острый нос, за ним острый кадык, за ним острую грудь — Варфоломею так и показалось, укутывая, что он заворачивает в плед птицу. Король вздохнул и выложил на столик пять франков, вновь вздохнул и добавил еще пять.
Совсем уже в дверях был король, как изволил проснуться Василий Темный (названный так в честь московского князя XV века, главным образом потому, что Варфоломей пока не установил, почему князь носил прозвище Темный…) и пошел, требовательно и грузно топая, зевая и мявкая, ему навстречу — огромный, морозный белый кот, не кот — медведь (почему и темный и русский…). Роняя зонтик, король ссудил его рыбиной, погладил вялой рукою тирана, утомленного властью, и еще раз вздохнул: кто в поднебесной обладает большею властию, чем царь?.. Его любимый кот.
И теперь уже всё: кухарка приходит к двенадцати, и все трое доживут до ее прихода.
По лестнице король спустился пешком (лифт ходил только вверх…). Внизу проверил почту; отсутствие письма от жены и новая пачка счетов вызвала его последний вздох, ибо и тут его не покинуло чувство юмора, которым он так гордился: ему нравилась новая система ящиков, установленная третьего дня, — защитного цвета, с никелированными замочками, напоминавшая почему-то военное министерство и Периодическую таблицу элементов (многие настаивают, что она русская…). Все номера были в строю, выровняв замки и щели, в строгом порядке, и только королевский номер выходил из ряда вон, как положено королевскому: подряд до тридцати двух, а потом его — двадцать восьмой… С Россией сегодня еще тоже, между прочим, предстояло разобраться: на полдень им была назначена аудиенция одному видному русскому военачальнику… Так что надо было поспевать до полудня.
Как Гарун аль-Рашид, ничем не отличаясь от обыкновенного служащего, король Варфоломей, скрываясь от любопытных взглядов под зонтиком, быстро скользил по лоснящимся плитам, будто на коньках: сегодня Вор его величества должен был выплатить окончательно свой долг или чистосердечно сознаться в содеянном.
Вор был пожалован придворным саном уже лет пять тому назад, когда обокрал Варфоломея. История выглядела простой с любой точки зрения, кроме королевской: ворочая исторические судьбы и передвигая светила, Варфоломей очень уж не любил вершить суд человеческий. Потому что у Варфоломея был брат.
Правильнее сказать, Варфоломей был братом…
В какой момент Судьба перепутала их? так что судьба Варфоломея досталась брату, судьба брата — Варфоломею? Это брату было — царствовать, а Варфоломею — странствовать, а вышло наоборот. Они оба были Близнецы, но брат был постарше, и по всем принципам престолонаследия…
Да что говорить! Варфоломей с пеленок попользовался безответственными правами младшего, а брат, с Приготовительных форм, нес на своих нешироких плечах обязательства наследника. Это именно Варфоломей стал чуть позднее двоечником, а брат уже был отличником. Это брат обладал феноменальной памятью, множил в уме трехзначные числа и запоминал наизусть энциклопедию, генеалогические древа всех выдающихся родов Альбиона и толстенный справочник трансатлантических линий, подавая уже в пятилетнем возрасте гудок по прибытии в любой порт точно по расписанию, дуя в их общую детскую трубу. Надо было только спросить: где мы? а он уж вам точно отвечал, в Тринидаде или Майорке, — после чего оставалось только взглянуть на циферблат, а затем в справочник — совпадали и часы и минуты, брат никогда не опаздывал, а маленький Варфуша уже не слышал его… он стоял на самом носу, пристально вглядываясь в очертания незнакомой бухты, и сердце его спрыгивало на берег прежде него самого, хотя он и сам спрыгивал первым из всей команды: мулатки, кокосы, белые штаны… Да что говорить, уже из коляски брат свободно считывал все уличные вывески с конца до начала без запинки: яаксрехамкирап! яьонысиревуг! Зетигрекиксдаблю… — шпарил он алфавит, — дисибиэй! А Варфушенька не слышал и уже не видел брата, потому что в сомкнутых джунглях, под верещание попугаев и обезьян, его окружали дикари — навели на его распахнутую широкую грудь свои стрелы и копья, выражая угрозы на никому неведомом наречии: ппирг! нирипсарэуаб!.. — в трех пальцах от сердца входил ему под мышку мертвенно поблескивающий, леденящий клинок градусника. Медленный караван бесконечно брел сквозь жар Патагонской пустыни смерти Ангины, Варфушу укачивала мерная поступь дромадера и звон его колокольца… Сквозь этот непрерывный звон вырастали строем миражи — пальмы в океане Танжер, Бангкок, Сидней… То старший брат звонил ему над ухом в колокольчик, возвещая отбытие „Куин Элизабет“ из Сингапура ровно в тринадцать тридцать. Через неделю корабль благополучно входил в бухту Здоровья, и Варфоломей спрыгивал на берег, а на борт подымался старший брат. В океанской материнской кровати они болели по очереди — сначала брат получал пятерки, пока болел Варфоломей, затем Варфоломей — свои двойки, пока болел брат. На время болезни над кроватью однажды была вывешена карта Британской Империи, собственно говоря, карта мира, тогда еще на три четверти зеленого, а потом и не снята. Старший брат испещрил ее маршрутами и минутами, и Варфоломей так и запомнил его на всю жизнь: на кровати, с обвязанным горлом, коленопреклоненного перед Империей, перемножающим в уме дюймы на градусы. Братья росли. Империя распадалась, выцветала: в углу, у подушки, особенно растрепалась Огненная Земля с Патагонией (до старости им возникать перед глазами — первый симптом начинающейся болезни). По мере выздоровления взгляд обращался вверх, к Европе, к итальянскому сапогу, еще выше — к коленопреклоненному Балтийскому морю, умоляющему Россию принять от него Финский залив… И последний день — драка шлепанцами и подушками — вверх головой и вверх ногами: сапог Новой Зеландии, явная пара итальянскому, но заброшенный в противоположный угол мира, как бы в сердцах, как бы доказывая предопределенность раздела мира… Братья уже не болели, и мать старела под дряхлеющей Империей.