И солидный принял оплату — а ее увел обратно, в подвал.
Через какое-то время она застенчиво выглянула, спросила: “Смертное при вас?”.
Ни о чем таком он не знал — дядюшка ничего не передал и не сказал…
Профессор обо всем забыл — и вопил в свой мобильный, пока не сообразил: пусть крышку гроба заколотят.
Солидный ухмыльнулся — пожалуйста!
Согласился на сто рублей — и еще получил за простыню.
Зина радостно ее предъявила, больничную: хоть что-то чистое и белое. Стараясь, пристала: “Накрывать или обернуть? Я красиво сделаю, вы не сомневайтесь! Вы не подумайте, я это бесплатно!”.
И еще пролепетала вдруг: “Или, может, запеленать?”.
Но одна не смогла — позвав из подвала кого-то на помощь.
Санитары пропали: вдвоем ушли искать молоток и гвозди.
Он стоял — и не двигался.
Саша, она сжалилась над ним, спустилась туда, кутать старуху…
Подумал: ведь она не боится ни крови, ни трупов…
Действительно — наружу вышла спокойная.
Заколотили гроб.
Все было готово.
Солидный объявил, что надо бы еще прибавить за труды… Он перебил, не выдержав — “Cколько?” — и тот начал спокойно подсчитывать: “Туда-сюда. Побольше центнера будет. Cто рублей… Пятьсот… Сто… Туда-сюда. Итого…”. Саша молчала. Но, когда рассчитался с ними, слышно сказала: “Какие же скоты”. Он почему-то оскорбился: это ему стало больно… Она же ничего не хотела чувствовать, понимать — одна, в стороне. Солидный, все услышав, ухмыльнулся, буркнул себе под нос: “Ну, да…”. Но уже громко сказал, на прощание: “Счастливого пути!”.
Автобус ритуальный, в котором только они с Сашей — и гроб.
Пахло бензином, именно бензином.
Вдруг произнес: “Представляешь, миллион долларов”.
Саша ничего не ответила.
Они молчали — и не заговорили, — даже когда откуда-то вынырнул такой же автобусик, но совсем затрапезного, провинциального, что ли, вида. Это происходило прямо на Ленинградском шоссе, в час пик, в густом потоке машин. Глухо занавешенные окна — кроме одного. В котором показывала себя и, просунув в отдушину мегафон, пьяно орала: “Люди! Глядите!” — полуголая девка, приплющив к стеклу груди. Несколько минут они наблюдали это, пока автобус шальной не вырвался вперед — и так исчез.
Профессор встречал с букетом цветов, как жених. Паспорт оказался только у Саши — а свой этот шут, конечно, забыл. Поэтому все оформляли они. Дядюшка так и не отлип от букета. Гроб выгружали из автобуса: теперь это были его сыновья, взявшие в свои руки то, до чего он то ли боялся, то ли стеснялся дотронуться. В этот день он собрал для чего-то в ритуальном зале крематория все свое потомство. От разных жен, такое непохожее на него самого — и поэтому, казалось, постороннее — но сплоченное одинаковой туповатой угрюмостью в лицах.
Братья были старше. Старшие. Сестра — младше, от последней жены, с которой дядюшка тоже развелся, но это еще не стало далеким прошлым, так что девушка все же неловко стояла поодаль от отца. Он почти не был с ней знаком. Братьев помнил — и они, наверное, дали понять, предупредив взглядами, молчаливо и деловито кивнув, что узнали.
На Сашу никто не обратил внимания. Чужая всем, она и в зале отошла, когда они, как стадо, приблизились к этому гробу.
Профессор суетился, не находя места себе — и букету.
В конце концов, он уже прослезился — и положил неприкаянные цветочки прямо на гроб, установленный для спуска в многоразовое, массивно обрамленное мрамором, наподобие саркофага, отверстие, а сам потерялся, встал как-то сбоку: и можно было смотреть лишь на букет — казалось, кем-то забытый.
В тишине зала, потрескивая, как дрова, горели, оплывали и точно бы шевелись, казалось, тоже забытые перед выставленной здесь одинокой иконой, церковные свечки.
Дама, которая приготовилась дирижировать еще одну церемонию, растерялась — и не могла начать — уставившись на крышку гроба… Но все же нашла какие-то слова, призывающие с кем-то проститься — и по гулкому холодному залу разлилась траурная музыка… Он стоял и думал, что это — спектакль. Что все они — актеры… Минутная, отвратительная и фантастическая пьеса без слов, без движения… Музыка вдруг оборвалась, прекратилась. Лифт загудел — и гроб, медленно опускаясь, исчезая, как бы сам ожил и уехал, забирая с собой задрожавший букет цветов. Потеряв на миг ощущение реальности, он обрел сознание, увидев, что братья, да и сестра, с небрезгливым любопытством оглядывались на его жену…
Саша сглаживала на щеках слезы, хотела спрятать — но в глазах ее все плыло, бессмысленно отражая какой-то свет.
Разошлись, не прощаясь даже друг с другом. Провожая братьев взглядом, он представил, как мог бы крикнуть им в спины, поразив: “Счастливого пути!”.
Профессор порывался всех пригласить: “куда-нибудь”. Но, когда сыновья разъехались, фыркнув джипами, каждый своим, выдавил из себя казавшееся, наверное, спасительным: “когда-нибудь”.
Уже куда-то спеша, их он мог подвезти до ближайшей станции метро, взяв в свою машину. Дочь, которую должен был вернуть домой, ее матери, замерла на переднем сиденье, рядом с ним, уткнувшись в книгу, делая вид, что читает. Профессор заговорил, обращаясь лишь к ней, что-то спрашивая, хоть девушка пугливо молчала. Он забыл, что должен взять квитанцию, именно что забрать ее себе… Этот человек был должен. Понимал же он, что если не старуху — а то, что останется — должен еще кто-то похоронить? И вот стало мучительно: ждать, что дядюшка сам об этом вспомнит… Но дядюшка высадил их, ни о чем не вспомнив.
Мать, она, конечно же, и не собиралась очутиться на похоронах. Но можно было подумать, даже не понимала, что произошло, откуда же они вернулись… Саша не находила себе места: сказав, что кончился стиральный порошок, ушла в магазин. И, вернувшись, но уже возбужденная, схватилась за молчаливую работу, как машина что-то делая: готовила, убирала, стирала. Пока вдруг не остановилась под вечер — сломалась. Было бессмысленно допрашивать, бороться с ней… Она знала, чего хотела — а в тот момент уже не могла ничего скрыть, шатаясь, когда вставала, и куда-то шла, то есть порываясь пойти. Он видел, как она менялась в течение дня… Понял, что произошло. И сам впал в какое-то невменяемое состояние, когда жена — наверное, даже не чувствуя, что он присутствует где-то рядом — рыдала, бессильно вдавленная в диван, на котором оба они лежали перед включенным, мигающим то скучно, то весело телевизором. Он вскочил — и бросился на кухню, чтобы найти то, что она там прятала, как и всегда: искал — и находил. Давно зная все эти щели, в которых спасала, чтобы только успеть выпить, потому что, найдя недопитое, он выливал.
И ничего не нашел!
На кухне, в туалете, в коридоре, ванной — всюду — где она сама от него прятала себя, исчезнув, исчезая.
Кажется, он не переворошил только комнату матери — и свою, в которой пролежал до вечера на диване у телевизора.
Саша уже не рыдала. Она смеялась над ним, смеялась ему в лицо, с болью и злостью показывая свое торжество, свою радость!
Но как будто от кого-то, кто невидимо и властно ткнул именно туда, куда бы сам не подумал, он получил то, что хотел, когда успокоился, когда взял себя в руки… И пришел в бешенство!
Взмах — и бутылка полетела в стену. Разбилась и разлетелась по кухне, оставив на стене влажное вонючее пятно. Чудилось, эта вонь, от которой мутило, растеклась тут же по дому, как эфир. Она еще нашла силы, они к ней вернулись — и ворвалась сама на кухню. Увидев, что он сделал, с хохотом бросилась босыми ногами на осколки — но не смогла, не поранилась, потому что, опомнившись, он успел подхватить и утащил обратно в комнату, кинув на диван.
“Ненавижу!”.
Кричала — и билась, рвалась — а он, даже не давая подняться, легко, движением одним, отбрасывал на диван, чувствуя себя отчего-то и мужем, и отцом: и палачом.
Ей нельзя было позволить вырваться.
Выкрикивая уже что-то беспомощное ему в лицо, Саша наконец сдалась — и, только утихнув, закрыв глаза, лишилась памяти, чувств, жизни, застыв в опустошенной отвратительной позе, как убитая.
Он подождал — потом, на кухне, прилежно подмел опасный пол, убрав бутылочные осколки.
Мать весь день не выходила — радио в ее комнате молчало.
Он вспомнил и подумал о ней только потому, что поразила эта тишина: молчание во всей квартире.
Кинул себе подушку и плед на пол, лег, прислушиваясь, как жена то храпела, то, судорожно глотнув воздух, спокойно и глубоко дышала. Почувствовав, что воцарился покой, отчего-то возле него, на полу, приютился в темноте кот — и тихонько, благодарно урчал, будто на краешке чужой, теплой и мягкой подстилки.
Одна жизнь кончилась, ничего не получилось, все развалилось… Новая, новую… Но как это возможно: все изменить. Родишься заново? Притворишься, что умер, но вот вдруг — воскрес! Да что это такое, что это — “новая жизнь”?