— Зато ты, Степан Петрович, на все годный в любое время, — зло сказал Андрей. — Тебе война не война… Мужики на передовой кровь проливают, а ты!.. Позор!
Христолюбов невесело усмехнулся, сгорбился над столом, подобрав ноги под лавку.
— Значит, и про это доложили…
— В первую очередь! — Катков стал наливаться краснотой, но, видно, крови не хватило — только пятнами пошел. — Смеются уже… Говорят, в Великанах да Полонянке единственное место осталось, где бабы рожают, как до войны.
— А чего смешного-то? Это хорошо — рожают, — довольно сказал Степан. — Они и лес еще добывают, и хлеб. Много добывают, мужикам до войны и не снилось.
— Видали?! Хан турецкий выискался! — взорвался Андрей. — Князь удельный! Что хочу — то ворочу! Гарем устроил!.. А что мужики скажут, когда придут, подумал? Спасибо, скажут, Степан Петрович, постарался за нас, пока мы Родину и тебя защищали. Соображаешь, что творишь-то?
— Ничего они уже не скажут, — Степан опустил голову.
Перед глазами выросла Дарьюшка — молодая, крепкотелая, туман над рожохинским половодьем, скрип рулевых бревен на матах и скрип коростелей по низким берегам. «А если Павел-то живой? Степушка?.. А если вернется? Говорят, бывает же… Как я отвечу ему? Как отчитаюсь? Вдруг не простит, а, Степан?.. Ослабла я, ох, как ослабла. Детеночка хочу, сыночка…» — «Помолчи сейчас, Дарья… Слышишь — коростели орут? Слышишь, весна, Дарьюшка, весна!..»
— Ты, Андрей, этого не касайся, — вздохнул Степан. — Ты за быков приехал спросить — отвечу, а это не трогай.
— Я и за это хочу спросить! — отрезал Катков. — Со всей строгостью, потому как это важнее!
— Ишь ты, — Христолюбов мотнул головой. — Еще круче Петровского берешь… Да я ведь все равно сверху буду, Андрей. Не теперь, так потом. Теперь-то ты можешь мне столько вины намотать — до смерти не изношу. Вон какой ярый!
Андрей взял костыль, отковылял в противоположный угол и долго стоял там, глядя в стену. Шея горела от гнева, краснели проплешины на крутом затылке и перекошенное костылем плечо подрагивало.
— Седина в бороду — бес в ребро, — проговорил он и повернулся к Христолюбову. — Перед своими детьми стыдно должно быть. Жена у тебя живая… Что ты делаешь, Степан Петрович? Суразята эти, что бабы нарожали, и отца знать не будут.
— Как это — не будут?! — взвился Христолюбов. — Какие суразята? Нету у нас суразят! Нету! Все дети мои. Всех до одного знаю и не забываю. Это как же — помнить и знать не будут?.. Я не кобель, Андрей, я своих детей не бросаю. Война вот только, помочь нечем особо, но с голоду никому не дам пропасть. Сам жрать не буду, а их подниму.
— Поднимешь? — бросил Катков. — Чем? У тебя своих-то сколько?
— Они мне все свои. Все до одного. Я их не делю. И те, что осиротели, — тоже мои. Раз один я остался!
Катков нервной рукой достал кисет из кармана брюк, вернулся к столу, закурил, пряча сигарету в кулаке. Глядя на него, закурил и Степан. Только самокрутку сворачивал не спеша, спокойно, и это спокойствие злило Андрея. Христолюбов ожидал новой вспышки гнева, однако уполномоченный, отвернув глаза, спросил негромко, но с напряжением:
— Марья Дьякова в Полонянке недавно родила… Твой?
— Мой, — подтвердил Степан. — Чей же еще?
— Ну… — Андрей хрустнул кулаками. — Она же мне тетка! Марья!
— Значит, теперь родня с тобой, — проронил Христолюбов и сжался плотнее, ниже ссутулился. — Хоть дальняя, но родня.
— Сколько же всего-то у тебя? — плохо скрывая мужское любопытство, спросил Андрей.
— А много, Андрей. Скажу — так не поверишь. Петровский, тот считать пробовал, учет хотел навести, чтоб судить легче.
— У Катерины, — Катков неопределенно кивнул. — Тоже твой?
— Тоже мой. Василием зовут… Первые-то два померли у нее… Ты, Андрюша, не пытай меня. Надо — сам расскажу. Вот скоро еще один появится. У Дарьюшки… Шибко ждет. Не выжить, говорит, в такую войну одной. Слабая она, Дарья-то. Телом крепкая, а душа у нее словно былинка. Таким женщинам только в мирное время жить полагается. Она же не для войны родилась, вот и мается…
Катков утер руками лицо, вздохнул.
— Ну, а жена твоя как на такое глядит? Как она выносит позор такой? Ей же на улице не показаться…
— Дети — не позор, Андрюша, — тихо проговорил Христолюбов. — Вот кормить путем нечем — другой разговор. Вот тут мне позор… А бабе моей позору нет. У нее на руках пятеро. Да и старая она, последнего с грехом пополам родила… Некогда ей сплетни слушать. Да и сплетни у нас нынче не носят, война… Пять ртов накормить надо, умыть-одеть. Я домой ночевать только прихожу, и то не всегда…
— Да-а, — Катков помотал головой, подпер ее кулаками. — Когда сюда ехал — думал, ты каяться станешь, оправдываться, врать. Думал, совесть тебя замучает. А ты, гляжу, гордишься вроде. Голову кверху, как бугай среди коров…
— Считай, как знаешь, — отмахнулся Степан. — На передовой ты одно видал. Здесь у нас все не так… Там ты воевал, дрался, а мы здесь и воюем, да еще и живем. Как обычно живут, живем. Надо и лес добывать, и ребятишек рожать… Погляди кругом да вдумайся.
— Да у меня и в уме такое не укладывается! — рубанул Катков. — Беда кругом, горе, а ты развел тут…
— У тебя война в уме укладывается? — тихо спросил Христолюбов. — Войну ты можешь понять или нет? Кроме того, что она в смерти да в горе, ничего не замечаешь? Вот тебе ногу повредило, головой дергаешь, мои бабы в лесу через пуп бревна катают — укладывается? За день так намерзнутся — домой идут — за версту слыхать. Одежа на морозе скрипит… Идут и еще поют! В мирное время не пели, разве что на гулянках… И хорошо, что поют. Чуют они, бабы-то: без ничего и пропасть можно. Вот и дюжат, что поют… А хорошо, если бабы скоро забудут, что они — бабы?
— Так ты им решил напомнить, — после паузы сказал Катков. — Начальник еще, руководитель… Да ты враг, Степан Петрович, если разобраться.. Ты же баб этих из строя выводишь. Они у тебя по три месяца не работают, а потом еще три ходят на легких работах.
— В первую очередь бабы рожать обязаны, не бревна ворочать! — отрубил Степан. — Вот их самая настоящая работа. Рожать да растить. Про то, что не работают, — помолчи. Лесопункт два плана дает…
— Ты успехами не прикрывайся! — крикнул Андрей и пристукнул костылем. — За блуд отвечать будешь. Если по-твоему думать, так получается, мужиков побили на фронте, а тебя на племя оставили? Да мы же люди! Не стадо! Ты партийный, Степан Петрович, должен понимать нашу мораль! Начальник в открытую живет сразу с несколькими женщинами, причем подчиненными! Похвалят за это? Спасибо скажут? Или думаешь, раз война, так все спишется?
Христолюбов привстал, упершись руками в столешницу, спросил полушепотом:
— Ты на такое не замахивайся! Хочешь сказать, я женщин принуждал? Положением пользовался? Куда ты повернул!..
— Ну если и не принуждал — все равно, — поправился Катков. — Кто разбираться станет? Факт налицо. И бабы-то что? Женщины, вдовы, а?.. Мужики полегли, а они…
— Меня совести, меня! — глухо сказал Христолюбов и сел. — Женщин не трогай. Права трогать не имеешь. Мы им не судьи. Они лучше знают, что делают. Чуют они…
Снова протяжно заскрипели рулевые бревна на матах. Утро, весенняя Рожоха, шелест утиных крыльев над головой, крик коростелей. «Что же ты, Дарьюшка, из-за легкой работы ко мне пришла? Чтоб я тебе послабление дал?.. Эх, Дарья! Вот кончится война — будет вам отдых. На месте Сталина — всем бы бабам лет на двадцать роздых дал. Живите да ребятишек рожайте». — «Так работать кто станет? Вон сколь мужиков поубивало. А придут калеченные — что с них?.. Долго нам отдыха не видать, Степа, ой долгонько еще… Но ты все равно поставь меня маркировщицей. Ну, хоть не поставь, так пообещай, посули, что поставишь когда-нибудь. Ты же знаешь, я на легкую работу никогда не просилась. Это сегодня возле тебя слабая стала. Баба же я, а бабе только пообещай, так она и обещанием жить будет».
Плывут по Рожохе маты, курятся дымы над будками плотогонов. Третья военная весна пошла. И сколько еще будет таких весен? «Бабы-то мне и раньше говорили, будто ты мужик интересный, обходительный. И ребятишки от тебя не болезненные, шустренькие. Посмотрю на твоего поскребышка — сердце ноет… Мне бы такого да своего! Я ж еще, Степушка, пеленки не нюхала. А они, сказывают, сла-а-аденько пахнут… Грех великий, чую же, — твоей жене завидовать. А я завидую, Степа! И ревную… — Я — молодая и старухе завидую!.. Дай, Степушка, послабление…»
— Понять хочу, что ты за человек, — вдруг признался Катков. — Как ты живешь, как осмелился на такое? Ладно бы еще, если любовь. Свихнулся от этого, закуролесил. Из-за любви-то я могу поверить. Ну с одной бы тогда! А то…
— Я их всех люблю, Андрей. Всех, — Степан глянул исподлобья. — Без любви и лесину не спилишь. У них все с любовью делается. И мне без любви тут никак нельзя. На фронте надо, чтоб ненависть была, а у нас чтоб любовь. Без нее все пропадет. Ты поживи, погляди, этим женщинам одно спасение нынче — дети и любовь. Им ведь ничего другого уже не осталось… А если у нас мораль такая, что баба хочет родить и не может — грех без мужа, то нужна ль такая мораль? В войну она не годится. В мирное время — еще ничего, а в войну мы с ней пропадем.