Я не знал, как нарушить это молчание. Я был близок к тому, чтобы отступить, не произнеся ни слова. Наконец, я произнёс: Баллиба, — с вопросительной, надеюсь, интонацией. Пастух вынул изо рта трубку и ткнул мундштуком в землю. Я страстно хотел сказать: Возьмите меня с собой, я буду верно вам служить, а нужен мне лишь ночлег да немного еды. Я понял, но, кажется, не подал вида, ибо он повторил свой жест и несколько раз ткнул мундштуком в землю. Балли, — произнёс я. Он поднял руку, мгновение она колебалась, как бы над картой, затем замерла. Трубка всё ещё слабо курилась, голубая струйка дыма повисла в воздухе, затем исчезла. Я посмотрел в указанном направлении. Собака тоже. Мы все трое повернулись на север. Овцы теряли ко мне интерес. Может быть, они поняли. Я услышал, как они снова щиплют траву, переходя с места на место. Наконец, я различил на границе равнины неясное мерцание, рой светлячков, затуманенных расстоянием. Я подумал о Млечном Пути. Как будто слабые брызги на мрачном горизонте. Я возблагодарил вечер, приносящий с собой огни — в небе звёзды, а на земле ответные огоньки, зажигаемые людьми. Тщетно поднимал бы свою трубку пастух при свете дня, направляя её к отдалённому, чётко очерченному месту соединения земли и неба. Но вот я почувствовал, что пастух и собака снова поворачиваются ко мне, и пастух затягивается трубкой в надежде, что она не погасла. Я знал, что теперь уже один всматриваюсь в это отдалённое мерцание, которое будет становиться всё ярче и ярче, это я тоже знал, и затем внезапно потухнет. А мне не хотелось оставаться одному, или с сыном, нет, одному, очарованному. И я стал обдумывать, как бы покинуть их, не проклиная себя и не причиняя боли, или с проклятьями и болью, но как можно меньшими, как вдруг огромной силы вздох вокруг меня дал мне понять, что ухожу не я, а стадо. Я смотрел, как они удаляются, — впереди человек, за ним овцы, сбившись в кучу, низко опустив головы, толкая друг друга, изредка пускаясь трусцой, вслепую, не останавливаясь, хватая в последний раз сколько удастся травы, и позади всех — собака, помахивая длинным чёрным поднятым хвостом, хотя и нет свидетелей её торжества, если это именно то, что она испытывала. Вот так, в идеальном порядке, который пастуху не надо устраивать, а собаке поддерживать, маленькое стадо отбыло. Нет сомнения, что в том же порядке добредут они до хлева или загона. А там пастух отойдёт в сторону, чтобы пропустить их и пересчитать, пока они проходят перед ним. Затем он направится к своей хижине, дверь на кухню открыта, лампа горит, он войдёт и, не снимая шляпы, сядет за стол. А собака замрёт на пороге, не зная, можно ли ей войти или она должна остаться на улице.
В эту ночь у меня с сыном произошла дикая сцена. Не помню по какому поводу. Подождите, это может оказаться важным.
Нет, не помню. У меня с сыном было столько сцен. В тот момент она, вероятно, показалась похожей на любую другую, и это всё, что я помню. Я, конечно, провёл её наилучшим образом, как всегда, благодаря своей безукоризненной технике, и продемонстрировал сыну всю безмерность его вины. Но на следующий день я понял, что допустил ошибку. Ибо, проснувшись утром, я обнаружил, что нахожусь в шалаше один, а ведь я всегда просыпался первым. Более того, инстинкт подсказывал мне, что один я нахожусь уже длительное время и что моё дыхание давно уже не смешивается с дыханием сына, в тесном шалаше, который он воздвиг под моим наблюдением. Но то, что он исчез вместе с велосипедом, ночью или на рассвете, само по себе не вызвало у меня серьёзного беспокойства. Если бы дело ограничивалось только этим, я нашёл бы его поступку великолепные и веские причины. К несчастью, он забрал свой рюкзак и плащ. И ничего из принадлежавшего ему ни в шалаше, ни вне шалаша не осталось, абсолютно ничего. Но и это ещё не всё, ибо ушёл он со значительной суммой денег, он, которому дозволялось иметь при себе лишь несколько пенсов, иногда, чтобы опустить в копилку. Ибо раз уж он отвечал за всё, под моим наблюдением, конечно, и прежде всего за покупки, то пришлось доверить ему деньги. Так что денег у него всегда было больше, чем необходимо. Чтобы сказанное мной звучало правдоподобнее, добавлю следующее.
1. Я хотел, чтобы он научился двойной бухгалтерии в денежных расчётах, и сам преподал ему её основы.
2. Я не желал более иметь дела с этими жалкими грошами, некогда составлявшими предмет моего восторга.
3. Я велел ему приглядывать, в его отъезды, второй велосипед, лёгкий и недорогой. Ибо я устал от багажника и предвидел тот день, когда у сына не останется больше сил крутить педали за нас обоих. Я подозревал, что я способен, и более того, знал, что я способен, немного попрактиковавшись, крутить педаль одной ногой. И тогда я снова займу принадлежащее мне по праву место, то есть впереди. А сын мой будет следовать за мной. И прекратится позор его неповиновения, когда я говорю: Направо, а он поворачивает налево, а когда я говорю: Налево, он поворачивает направо, или едет прямо, когда я говорю: Направо или налево, как это случалось в последнее время всё чаще и чаще.
Вот и всё, что я хотел добавить.
Но, заглянув в свой кошелек, я обнаружил в нём всего-навсего пятнадцать пенсов, и это привело меня к выводу, что сын мой, не довольствуясь имеющейся у него суммой, обшарил мои карманы, прежде чем уйти, пока я спал. А душа человеческая столь причудлива, что первым моим чувством было чувство благодарности за то, что он оставил мне эту ничтожную мелочь, которая выручит меня, пока не придёт помощь, и в поступке его я усматривал деликатность!
Итак, я остался один, имея при себе рюкзак, зонт (который он тоже мог легко унести) и пятнадцать пенсов, сознавая, что меня покинули, безжалостно и, наверняка, умышленно, в Баллибе, если я и впрямь находился в Баллибе, но по-прежнему далеко от Балли. Я пробыл несколько дней, не знаю сколько, там, где меня оставил сын, доедая остатки еды (которую он также мог легко унести), не встретив ни одной живой души, бессильный что-либо предпринять, или, возможно, достаточно наконец сильный, чтобы не предпринимать ничего. Я сохранял спокойствие, ибо знал, что скоро всё кончится или возобновится — неважно, как это произойдёт — тоже неважно, оставалось только ждать. И, то отгоняя их, то призывая, чтобы проще было их уничтожить, я забавлялся детскими надеждами, как например: сын мой, поостыв, сжалится надо мной и вернётся! Или: Моллой, в чьём краю я нахожусь, придёт ко мне, если я не в силах придти к нему, и станет моим другом, моим отцом, и поможет мне сделать то, что я должен сделать, и тогда и Йуди не разгневается на меня и меня не накажет! Да, я не мешал моим надеждам расти и множиться, сверкать и переливаться тысячью граней, а затем сметал их одним взмахом великого отвращения, очищался от них и с удовольствием обозревал пустыню, которую они только что оскверняли. А по вечерам я поворачивался лицом к огням Балли и смотрел, как они разгораются всё ярче и ярче, а затем гаснут почти одновременно — тусклые мерцающие огоньки доведённых до ужаса людей. И я говорил себе: Подумать только, я мог бы быть сейчас там, если бы не моё несчастье! Что касается Обидила, о котором я до сих пор ни разу не упоминал и с которым страстно желал встретиться лицом к лицу, то, признаться, я никогда его не видел, ни лицом к лицу, ни на расстоянии, возможно, он вообще не существует, меня бы это не удивило. А при мысли о тех наказаниях, которым мог подвергнуть меня Йуди, меня охватывал такой мощный приступ внутреннего смеха, что я сотрясался, не издавая при этом ни звука и сохраняя на лице присущее мне выражение печали и покоя. Однако всё тело моё сотрясалось, даже ноги, так что я вынужден был прислоняться к дереву или к кусту, когда приступ заставал меня на ногах, зонта было уже недостаточно, чтобы предохранить меня от падения. Поистине, странный смех, и, если вдуматься, назвал смехом я его, пожалуй, из-за лени или по неведению. Что касается меня самого, этой надёжной забавы, то должен признаться, что тогда мысль о себе мне в голову не приходила. Временами, правда, казалось, что вот-вот она придёт, и я устремлялся к ней, как морской песок устремляется навстречу набегающей пенистой волне, хотя, признаться, образ этот вряд ли подходил к моему положению, вернее было бы сказать о дерьме, поджидающем, когда спустят воду. И здесь же я упоминаю о том, как замерло однажды моё сердце, когда муха в моей комнате, пролетая над самой пепельницей, взметнула дуновением своих крыльев щепотку пепла. Постепенно я становился всё более слабым и самоуверенным. Уже несколько дней я ничего не ел. Я мог бы, вероятно, поискать ежевику и грибы, но мне ничего не хотелось. Целый день валялся я в шалаше, бессмысленно сожалея о плаще сына, а вечером выбирался наружу, чтобы от души потешиться над огнями Балли. И хотя у меня немного побаливал живот, который одолевали то спазмы, то газы, чувствовал я себя необычайно довольным, я был доволен самим собой, буквально в восторге, очарован собственной персоной. Я говорил себе: Скоро я совсем потеряю сознание, это вопрос времени. Но прибытие Габера положило этим забавам конец.