— Если ты уже выздоровел. Почему бы не завтра? В обычное время?
— Минутку, э-э, мне надо подумать. Давайте я посмотрю, как буду себя чувствовать, и, если не приду, то позвоню.
— Отлично. Ты знаешь мой телефон. Тогда пока.
Как только мистер Беллами положил трубку и взялся за свой член, я поспешил на кухню.
— И что дальше?
Дженни выложила на стол пачку салфеток.
— Ну вот. — Дженни села и принялась качать головой. — Тогда он сказал, что уже поставил меня на очередь в частной клинике и обо всем договорено. И тогда я сказала… — Она прекратила качать головой, чтобы на некоторое время уставиться в пустоту. — Короче, последовала омерзительнейшая сцена, и было похоже, что он не отступится.
— Это случилось в тот вечер, когда я спросил, сможет ли Рейчел у нас пожить?
— Наверное… да. Когда у нас был твой друг — Джеффри? — и этот мальчик заблевал весь унитаз в нашей уборной, Норман как раз пришел, когда я его отмывала, и сказал, что отменит очередь и что ему нужно еще время, чтобы подумать.
— И что дальше?
— В среду, когда Рейчел зашла в гостиную, чтобы попрощаться, только она вышла, как он сказал, что все в порядке и он не против. — Она подняла руки над головой и потянулась. — Вот, собственно, и все.
Дженни лучилась радостью, но мне были нужны подробности. (Не то чтобы я не был в достаточной мере сконфужен тем, что она мне уже рассказала. Однако я принял стратегическое решение по поводу всего этого, и мне необходимо было пополнить «Блокнот Дженни» последними сведениями.)
— Почему он передумал?
Она захлебывалась счастьем.
— Не знаю!
— Но почему он сперва не хотел? — продолжал я давить. — Просто не хотел пока связывать себя детьми или что?
— Нет Он сразу же сказал, что мы можем усыновить или удочерить одного… или двух, если мне хочется. — Дженни нахмурилась, как будто до сих пор этот вопрос не приходил ей в голову. — Я думаю, — сказала она, осторожно подбирая слова, — я думаю, он боялся, что со мной что-нибудь случится.
— Мм.
(Верно, между прочим. Но не совсем так, как ей казалось.)
— Когда Рейчел снова приедет к нам жить?
— О… Скоро.
Я рассудил, что мне стоит немного поплакать, и как раз тер кулаками глаза, чтобы они покраснели, когда в комнату вошла Рейчел. Она выглядела еще элегантнее, чем обычно, стоя в дверях со своей стильной дамской сумочкой и в темных очках, свидетельствующих о ее скорби. И тут, не успел я, в соответствии с планом, спрятать лицо в ладонях, как слезы сами покатились у меня из глаз.
Рейчел пришлось лечь рядом со мной и целых пятнадцать минут меня утешать, пока я не позволил ей уйти.
Смешно, честное слово — ведь я предвкушал это всю неделю. Почитать книжку, подрочить, поковырять в носу, распространяя запахи и никого не стесняясь. Когда я вечером ей позвонил (ответил Гарри, отточивший в Париже свои дурные манеры) и Рейчел начала плакать, я почти ничего не почувствовал, ничего такого, о чем стоило бы писать домой.
Кроме того, у меня был еще повод для беспокойства — астма. Сей недуг, похоже, вступил в сговор с другими палками в моих респираторных колесах. Он открыл новые горизонты приступам кашля. У меня появлялось тянущее ощущение в солнечном сплетении (в общем, довольно приятное) и чувство сдавленности в горле (опять же, весьма сексуальное), но все же я должен был от этого избавляться, и единственным способом избавления был непрестанный кашель: каждый раскат смягчал диафрагму, пока в глубинах моей груди не возникал блаженный волнующий хрипловатый резонанс, после чего кашель становился уже излишним. Один особо замечательный приступ закончился тем, что у меня изо рта вылетел громадный сгусток мокроты и смачно шлепнулся о стену уборной — почти в двух метрах от меня. Я сфокусировал взгляд; он был непомерен; он был похож на утяжеленное лассо, каким пользуются американские ковбои. Очень скоро, подумал я, очень скоро старушки начнут спотыкаться, когда я буду просто кашлять им под ноги.
Состав моей мокроты тоже стал значительно богаче: из меня вылетали липкие соленые крендельки, жареные личинки, чулочки эльфов. И это не давало мне спать, и заставляло чувствовать себя стариком, и вызывало одышку на ступеньках, и цементировало мои ноздри так, что я все время ходил с открытым ртом, как малолетний дебил.
Были, конечно, и приятные вещи. Осталось проделать еще немало серьезной работы, в основном по заметанию следов — я злоупотреблял ссылками на бесконечное количество авторов, о которых едва ли что-то слышал, не говоря уж о том, чтобы читать. И у меня была масса времени, чтобы пропитаться тревогой по поводу предстоящего собеседования. Добавление разнообразных риторических трелей к Письму Моему Отцу тоже временами приносило облегчение.
Вдобавок Рейчел каждый день меня навещала. Она приносила подарки или какие-нибудь фрукты (одни только бананы и виноград, после того как увидела яблоки, коричнево засыхающие на тарелке). Еще Рейчел приносила из библиотеки книги, о которых я просил. Она выглядела удивительно независимой и подолгу не засиживалась. Стихи слагались почти что сами собой.
Мы много говорили о тех временах, когда я был здоров и на горизонте не маячило собеседование. Ведь я собирался участвовать в национальном конкурсе короткого рассказа, объявленном одним из иллюстрированных журналов. На призовые деньги мы сами сможем провести несколько дней в Париже.
Без двадцати: собачий зной
Я допиваю остатки вина — очень неплохого вина, между прочим. Но, боюсь, оно не произвело должного эффекта.
Мой отец в гостиной один, перед ним машинописный текст и стакан содовой.
— Привет, — говорю я. — Думал… разжиться виски.
— Привет. — Он смотрит так, словно пытается поймать мой взгляд в комнате, полной народу. — А почему бы тебе не выпить со мной?
— Э-э… Мне вообще-то нужно еще кое-что написать. Но сколько ты здесь еще пробудешь?
— Тридцать, сорок минут.
— Ну, тогда, может, я приду попозже. Валентина нет, верно?
Отец настороженно вскидывает голову:
— Верно.
— Просто хочу взять кое-что у него в комнате.
— А, понятно. Надеюсь, увидимся вскоре после двенадцати.
Комната Валентина была когда-то моей. Мы поменялись, когда мне было пятнадцать. Думаете, я противился этому? Ничуть не бывало. Я приветствовал перемены. В то время чердаки казались мне до ужаса романтичными.
В темноте я встаю коленями на подоконник и впускаю внутрь ледяной воздух. Я вспоминаю опыт, сформировавший мою гетеросексуальную ориентацию. Это не займет и минуты.
Первое постбронхитное лето Хайвэев.
Мать переживала климактерический всплеск, и отец убедил ее в одну из суббот устроить у нас на лужайке вечеринку — в терапевтических целях и чтобы завести новых друзей среди местных. Матери помогала Дженни и… Зуки, ее подруга из Суссекса, приехавшая погостить. Зуки сразу произвела на меня особое впечатление. Я только что прочел «Мельницу на Флоссе» и был мучительно влюблен в Мэгги Талливер (самый сексуальный персонаж в литературе), чью волшебную цыганскую красоту, как мне казалось, разделяет Зуки. Более того, девушка с таким именем — так представлялось подростку — должна быть готова на все; для девушки с подобным именем не было никаких запретов.
Мать командовала приготовлениями в состоянии буйной истерии. Мальчикам было предписано сидеть в комнатах, чтобы не путаться под ногами. «Кого они пригласили, черт подери, — ворчал мой старший брат, — Марию Антуанетту?» Я наблюдал из окна. Чтобы обеспечить бесперебойную подачу горячей воды, прямо под окном установили трехконфорочную газовую плиту. А каков был стол: песочные замки тортов, влажные напластования хлеба и ветчины, руины печенья, мраморная пирамида вареных яиц!
В четыре часа на лужайке собрался шабаш ведьм; некоторые, дыша по-собачьи, встали в очередь за чаем; другие, сидя в шезлонгах, глазели на груду садовых инструментов, словно в киноэкран. Не позднее четверти пятого мать лишилась чувств: либо вечеринка усугубила ее инстинкт внутривидового отторжения, либо транквилизаторы, в течение дня нейтрализуемые адреналином, обрушились на нее всей своей вялой массой. Ее привели в себя и помогли добраться до комнаты. Дженни осталась развлекать ведьм. Ответственность за раздачу чая и горячей воды перешла к Зуки.
На Зуки было легкое ярко-красное платье с глубоким вырезом. И вот, если Зуки наклонялась, а она была вынуждена постоянно это делать, и если я в тот момент вытягивал шею, а я постоянно это делал, мне была видна львиная доля ее высоких, смуглых и крепких маленьких грудей, а однажды я на мгновение даже увидел темный сосок. Я просидел на подоконнике больше часа, держа для отвода глаз в руках книжку. И по мере того как Зуки все больше суетилась, и на ее лбу и плечах проступал пот, и она все чаще убирала волосы с глаз — ее движения казались мне все более замедленными, они постепенно теряли всякую связь с наполнением чашек, тяганием чайников и лужайкой. Слабое голубое свечение газовой горелки обволакивало Зуки горячей дымкой, мерцая, поднималось по внешней стене и вливалось мне в рот тяжелым воздухом. Затем ее тело принялось корчиться и извиваться; я не мог сфокусировать на ней взгляд, хотя кроме нее там больше ничего не было.