Насладился видом сверкающей витрины? Умилился? Увидел свою жизнь в ином измерении? Удовлетворись этим, насыть свой взор этими прекрасными – результат изощренного ума ленивого человечества – предметами и успокойся: твоя жизнь до самой смерти, одинокой и печальной, не изменится. Пороха у тебя не хватит, чтобы ее изменить. А какая бездна людей на этом свете живет вообще без внутреннего удовлетворения и без любви! Угомонись. Будь счастлив даже испытаниями и теми счастливыми минутами, что уже были дарованы тебе Богом.
Это особенность предлекционного времени. Только идиот может думать, что хороший преподаватель двадцать лет читает по истлевшим конспектам и записям. Как надо не любить и не уважать себя, чтобы даже одну фразу повторить так же, как ты ее сформулировал и произнес в прошлом году. Ну что же, иногда понимаешь, что больше можно и не читать, не искать ничего нового до смерти, до последней лекции, на ближайшие пять-семь, десять лет хватит и наработанного, но инстинкт жизни и, пожалуй, уважение к себе заставляют искать и находить новые обороты, идеи или хотя бы их озвучивать. Остановиться – значит погибнуть, твердо дать себе понять, что впереди пусто, надежд больше никаких. Потом эта страсть к интеллектуальному и духовному движению превращается в автоматизм. В предлекционное время отодвигаешь в сторону даже желание пожалеть себя и себе же посочувствовать.
Подлая жалость разъедает тебя постоянно. Ну, почему же другие, даже в более почтенном возрасте, весело и красиво живут, пьют пиво, когда хотят, уезжают, когда хотят, в отпуск и командировки, бросают одних жен, потом других, бросают престарелых родителей и не занимаются детьми-наркоманами. А ты не можешь бросить и, главное, забыть – чтобы ничего в тебе не шелохнулось, не возникло никаких в душе неудобств – старую, когда-то знаменитую бабу и зажить с новой, молодой и развратной, пожить ради себя? Слабак, размазня, несовременный человек. Или сознаешь, что кормишься, интеллектуал и учёный, от ее духовных щедрот? Вот время – бабы стали сильнее и умнее мужчин. А может быть, это просто единственное, за что ты в этом холодном и жестоком мире смог зацепиться, слабый, рефлектирующий человек?
А улица всё ползет по скале вверх. Собственно, впереди осталось два объекта: сама ратуша с неизменным петухом на крыше и Георгием Победоносцем у фонтана на рыночной площади, да дом, где жил знаменитый Вольф. Знаменитый как ученый или знаменитый как учитель и наставник Ломоносова? «Учитель, воспитай ученика…» По знаменитому ученику в пыли столетий потом разыщут и тебя.
Улица в этот дневной час не слишком уж полна народа. Часикам к девяти-десяти здесь пройдут стада молодежи в тяжелых, звонко ступающих бутсах и с рюкзачками за спиной. Зажгутся окошечки ресторанчиков, кафе и баров, и за стеклом станет видно, что все столики заняты: кружка пива, две больших тарелки с едой – Германия традиционно страна больших порций. Иногда в неприметном переулке откроется дверь, и сразу темноту разрезает столб света с несколькими тактами громкой музыки – это в полуподвале, где раньше хранили картофель и турнепс, теперь бар с дискотекой. Так молодежь проводит свои вечера. Когда она читает книжки?
Во времена Пастернака и Ломоносова студенчество развлекалось по-другому. Тогда всё было немножко по-другому. Во-первых, студентов было вдвое меньше, а во-вторых, еще не буйствовала электроника. Побуйствовал ли в подобных подвальчиках российский подданный из Холмогоров? Генкель свидетельствует, что да, было дело: «Он уже и прежде в разных местах вел себя неприлично… участвовал в разных драках в винном погребке, братался со здешними молокососами-школярами…» Ничего не скроешь от истории! Она, как отставной кгбешник, следит за каждым своим знаменитым персонажем.
Повспоминаем и пофантазируем теперь на этом крошечном пятачке. Деталь насчет братания любопытна, но требует пояснения. Кому пояснять? Интересно ли это будет «местным товарищам»? Когда мы учились, нам все было интересно. Нынешние приходят в аудитории будто им ничего не известно кроме репертуара десятка роковых групп. Может быть, все, как всегда? Вот из коллективного портрета немецкого студенчества ХVIII века. «Воздерживаться от всякой чистоты и производить всяческие скандалы». «У наших студентов, – пишет их, а не наш современник Силезии, – вместо книг ссоры, вместо записок кинжалы, вместо ученых диспутов кровавые драки, вместо аудиторий трактиры и кабаки». Городские обыватели, естественно, при такой постановке дела, находились в постоянном страхе. Веселые ватаги врывались в церкви во время свадеб и похорон, разбивали купеческие лавки, били окна в синагогах и домах. Лихое студенческое дуэлянтство было в ходу еще в ХIХ столетии, об этом известно даже по биографии главного коммуниста века Карла Маркса. Как, интересно, в двадцать первом веке сформируется характер поведения сегодняшнего русского студенчества? Чего там о нем напишут?
А «пенализм» в ХУШ веке! Да это же наша родная дедовщина! Что такое « пенал» – коробка для перьев – объяснять не надо. Первокурсник, которые аккуратно посещает лекции, усердно их записывает, свое перышко аккуратно складывает в пенал. Бурши старших курсов, «шористы» (scheren – стричь) держали малолеток в повиновении целый год, заставляя сдавать за себя экзамены, развозить пьяных по домам, чистить сапоги. Можно представить себе как в этом случае вел себя обладавший недюжинной физической силой Ломоносов. Занятная могла получиться картинка. Телевидение в сериале это бы сняло так: сначала вылетает из окна стол, потом тот сапог, который нужно было чистить, потом сам «шорист», у которого возникла подобная претензия, потом появляется в окне вполне русское лицо, физиономия. Речь звучит тоже по-русски. Слов немного. В ХХ веке эта сугубо русская терминология стала интернациональной. Но выйдем из области фантазирования и вернемся к профессорскому стилю изложения.
Фраза Генкеля о провинностях Ломоносова заканчивается так: «…поддерживал подозрительную переписку с какою-то марбургской девушкой, словом, вел себя непристойно». Можно, конечно, вообразить, что именно из той «подозрительной» переписке возникли слова: «Я деву в солнце зрю стоящу…» Но, кажется, фраза была написана позже. Дева, естественно, Лизхен, известно кто. Опять хочется нарисовать картину: луг возле города, зеленая трава и бегущая навстречу нашему герою против солнца девушка, белокурая, плотненькая, неизменный тугой корсаж подпирает высокую грудь. Но это уже опять современное кино, хотя, несомненно, что-то подобное случалось в жизни.
Самое сложное в подобных умствованиях – увидеть наших героев молодыми, еще не осыпанными звоном классических цитат: худощавый, прихрамывающий еврейский парень, трагически не умеющий распорядиться своей влюбленностью, и другой – высокий, русый, краснощекий, похожий на каменщика, а не на ученого, лапающий где-то на лестнице хозяйкину дочь. И тем не менее, и тем не менее… Штаны-то, наверное, у них у обоих трещали от молодой невостребованной силы, но любили они по-другому, нежели мы. Теперь-то мы крутим свои мелкие романы, читая их стихи и воображая себе их чувства. Герои чужих чувств. Но так было всегда, вернее, как только изобрели литературу. У них, повторяю, все по-другому. Можно только поражаться широте и космической объемности их чувствований.
Зачем по собственному желанию Ломоносов посещает уроки фехтования? Кулаков ему мало? Здесь опять, у входа в какой-нибудь современный молодежный бар, можно было бы наворотить занятную киношную мизансцену: горящие свечи, глиняные пивные кружки, забияки в париках, искры от клинков. Это, конечно, восемнадцатый век, но в исполнении Дюма-отца. Лучше, еще раз, задать себе вопрос: зачем? Что касается Ломоносова, то в его характере стукнуть этим самым кулаком, нежели пускать в ход такой тонкий прибор, как шпага. А не видел ли он себя уже тогда, в Марбурге, в кругу академиков, среди сиятельных вельмож? Как же тут без шпаги? Лично мне, пожалуй, легче представить, как после поездки в Петергоф, испытав бюрократический ужас, дома, в Петербурге академик срывает камзол, стягивает парик, скидывает башмаки и, поставив босые ступни на прохладные половицы, шевелит сопревшими пальцами. «Кузнечик, дорогой…»
Зачем студент, отправившийся изучать металлургию, физику и горное дело, берется за переводы художественной литературы и конспектирует литературоведческие статьи знаменитого поэта, поборника классицизма Иоганна Готшеда, в прошлом ученика Вольфа? Зачем старательно выписывает оттуда, начиная с древнегреческого оригинала, переводы оды Анакреона «К лире» на латинском, английском, французском, итальянском и немецком языках? Для какой карьеры? Не для того же, чтобы блеснуть в студенческом обществе. А зачем тогда же берется за собственный перевод и что в этом переводе от праавтора, а что вызвано чувствами самого переводчика, с постоянством идиота твердящего одно слово, которое для непонятливых я выделяю курсивом?