– Жить и видеть, – бормотал Толпечня день за днем, глядя на свою загипсованную и подтянутую на блоке ногу.
Сосед его, хоккеист Саша Луньяк, без конца пел одну за другой модные песенки.
– Опять стою на краешке земли… В городе нашем, эх, многолюдном… Но ты прости, ты прости, капитан… Постарею, побелею, как земля зимой… Но я лечу, лечу, эх, и кричу…
Левая стопа Саши была раздроблена коньком во время десятой игры с «Монреаль канадиенс», но сейчас он был уже, по его выражению, в порядке, ковыляя на костыле по коридорам, и приносил больничные новости, на которые безучастный Толпечня реагировал слабо.
– Да, Алоллинарьич, – однажды сказал Саша, – вчера в красном уголке одна кадришка-замухрышка, хрипатая такая, передала мне для тебя записку. Извини, забыл.
Толпечня надел очки и прочел:
«Шпилька» гудит слухами о знаменитом пациенте. Я все о тебе знаю. Врачи говорят, что хромать не будешь. Что касается меня, то я сегодня уже выписываюсь, из отоларингологии. Я сорвала связки, и хрящи мои почти расплавились. Звук пропал навсегда, и я говорю-то теперь только шепотом. Прощай, я прошла ВТЭК и уезжаю в другой город. А. К.
Желаю тебе все-таки прыгнуть с Эребуса».
– Когда ты получил записку? – спросил Толпечня Луньяка.
– Вчера в это же время. Извини, старик, у меня этих записок полный карман. Пока разобрался…
– Дай нож, – попросил Толпечня. – Вон тот, фруктовый.
– Харакири? – с любопытством спросил хоккеист.
Фруктовым ножом Толпечня перерезал нейлоновую нить натяжения. Нога его грохнулась на кровать, как поверженный монумент. Он встал и в несколько приемов подошел к окну. Обломки берцовой кости нестерпимо вспарывали мягкие ткани.
За окном в рамочке мороза был его город: сквозь пушистые ветви Нескучного сада просвечивали Патриаршие пруды, и толпы народа вытекали из метро «Ботанический сад» и тянулись по Театральной к Гоголевскому бульвару, откуда юзом полз одинокий троллейбус. Фасад Консерватории отражался во льду, переходя в Третьяковскую галерею, а рядом огромный под снегом Маяковский покровительствовал могучей спиной малышу «Современнику». Дальше была мельтешня такси, деловых людей и домохозяек, пульсация светофоров. Спас-на-курьих-ножках, котлетная, рыбная, шашлычная, а в самой глубине картины среди сотен лиц угадывалась у дверей бутербродной обледеневшая от суточного ожидания женская маленькая фигура.
Он распахнул рамы и взгромоздился на подоконник.
– Далеко собрался, Аполлинарьич? – полюбопытствовал сосед.
– Еще не знаю, может быть, и далеко. Никогда не знаешь, сколько пролетишь.
Мороз и свежий запах хвои наполнили комнату. Толпечня понял, что он замечен, и тут же услышал зарождение звука. Звук поднимался из глубины, из солнечной дымной долины, он набирал с каждой секундой неслыханную мощь и громоздил ему гору. Ледяную красивую гору с идеальным скатом и полкой для прыжка. Тогда он забыл про боль и пустился вниз.
Он пролетел над городом, над парком и надо льдом, над памятником и магистралями, а звук чертил за ним в предвечернем небе новогоднюю траекторию и опускался рядом.
Похрустывая загипсованной ногой, Толпечня подошел к бутербродной, и…
Никаких неприятных неожиданностей в этом рассказе больше не будет.
1972 г.
– Может, вам кофе принести?
– Можно.
– По-восточному?
– А?
– Кофе по-восточному, – торжествующе пропела официантка и поплыла по проходу.
«Ерунда, баба как баба», – успокаивал себя Кирпиченко, глядя ей вслед.
«Ерунда, – думал он, морщась от головной боли, – осталось 50 минут. Сейчас объявят посадку, и знать тебя не знали в этом городе. Город тоже мне. Город-городок. Не Москва. Может, кому он и нравится, мне лично не то, чтобы очень. Ну его на фиг! Может, в другой раз он мне понравится».
Вчера было сильно выпито. Не то чтобы уж прямо «в лоскуты», но крепко. Вчера, позавчера и третьего дня. Все – из-за этого гада Банина и его дражайшей сеструхи. Ну и раскололи они тебя на твои трудовые рубли!
Банина Кирпиченко встретил третьего дня на аэродроме в Южном. Он даже не знал, что у них отпуска совпадают. Вообще ему мало было дела до Банина. В леспромхозе все время носились с ним, все время кричали: «Банин-Банин! Равняйтесь на Банина!» – но Валерий Кирпиченко не обращал на него особого внимания. Понятно, фамилию эту знал и личность была знакомая – электрик Банин, но в общем и целом человек это был незаметный, несмотря на весь шум, который вокруг него поднимали по праздникам.
«Вот так Банин! Ну и ну, вот тебе и Банин». В леспромхозе были ребята, которые работали не хуже Банина, а может быть, и давали ему фору по всем статьям, но ведь у начальства всегда так – как нацелятся на одного человека, так и пляшут вокруг него, таким ребятам завидовать нечего, жалеть надо их. В Баюклах был такой Синицын, тоже на мотовозе работал, как и Кирпиченко. Облюбовали его корреспонденты, шум подняли страшный. Парень сначала вырезки из газет собирал, а потом не выдержал и в Оху смотался. Но Банин ничего, выдерживал. Чистенький такой ходил, шустрый. В порядке такой мужичок, не видно его и не слышно. В прошлом году весной привезли на рыбокомбинат двести невест с материка – сезонниц по рыборазделке. Собрались ребята к ним в гости, орут, шумят… Смотрят, в кузове в углу Банин сидит, тихий такой, не видно его и не слышно.
«Ну, Банин…»
На аэродроме в Южном Банин бросился к Кирпиченко, как к лучшему другу. Прямо захлебываясь от радости, он вопил, что страшно рад, что в Хабаровске у него сеструха, а у нее подружки – мировые девочки. Он стал расписывать все это дело подробно, и у Кирпиченко потемнело в глазах. После отъезда невест из рыбокомбината за всю зиму Валерий видел только двух женщин, точнее, двух пожилых крокодилов – табельщицу и повариху.
«Ах ты, Банин-Банин…»
В самолете он все кричал летчикам: «Эй, пилоты, подбросьте уголька!» Прямо узнать его было нельзя, такой сатирик… «Мало я тебе подкинул, Банин!»
Дом, в котором жила банинская сеструха, чуть высовывался из-за сугроба. Горбатую эту улицу, видно, чистили специальные машины, а отвалы снега не были вывезены и почти скрывали от глаз маленькие домики. Домики лежали словно в траншее. В скрипучем морозном воздухе стояли над трубами голубые дымки, косо торчали антенны и шесты со скворечниками. Это была совершенно деревенская улица. Трудно было даже поверить, что на холме по проспекту ходит троллейбус.
Кирпиченко немного ошалел еще в аэропорту, когда увидел длинный ряд машин с зелеными огоньками и стеклянную стену ресторана, сквозь морозные узоры которой просвечивал чинный джаз. В «Гастрономе» на главной улице он совсем распоясался: вытаскивал зеленые полусотенные бумажки, хохоча, запихивал в карманы бутылку, сгребал в охапку банки консервов. Развеселый человек Банин смеялся еще пуще Кирпиченко и только подхватывал сыры и консервы, а потом вступил в переговоры с завотделом и добыл вязанку колбасы. Банин и Кирпиченко подкатили к домику на такси, заваленном разной снедью и бутылками чечено-ингушского коньяка. В общем, к сеструхе они прибыли не с пустыми руками.
Кирпиченко вошел в комнату мохнатой шапкой под потолок, опустил продукты на кровать, покрытую белым пикейным одеялом, выпрямился и сразу увидел в зеркале свое красное худое и недоброе лицо.
Лариска, банинская сеструха, по виду такая пухленькая медсестричка, уже расстегивала ему пальто, приговаривая: «Друзья моего брата – это мои друзья». Потом она надела пальто, боты и куда-то учапала.
Банин работал штопором и ножом, а Кирпиченко пока оглядывался. Обстановка в комнате была культурная: шифоньер с зеркалом, комод, приемник с радиолой. Над комодом висел портрет Ворошилова, еще довоенный, без погон, с маршальскими звездами в петлицах, а рядом грамота в рамке: «Отличному стрелку ВОХР за успехи в боевой и политической подготовке. УСВИТЛ».
– Это батина грамота, – пояснил Банин.
– А что, он у тебя вохровцем был?
– Был, да сплыл, – вздохнул Банин. – Помер.
Однако грустил он недолго, – стал крутить пластинки. Пластинки были знакомые – «Рио-рита», «Черноморская чайка», а одна какая-то французская – три мужика пели на разные голоса и так здорово, как будто прошли они весь белый свет и видели такое, что ты и не увидишь никогда.
Пришла Лариска с подругой, которую звали Томой. Лариска стала наводить на столе порядок, бегала на кухню и назад, таскала какие-то огурчики и грибы, а Тома, как села в угол, так и окаменела, положила руки на колени. Как с ней получится, Кирпиченко не знал и старался не глядеть на нее, а как только взглядывал, у него темнело в глазах.
– Руки мерзнут, ноги зябнут, не пора ли нам дерябнуть? – с нервной веселостью воскликнул Банин. – Прошу к столу, леди и джентльмены.
«Мало я тебе пачек накидал, Банин».
Кирпиченко курил длинные папиросы «Сорок лет Советской Украины», курил и пускал колечки. Лариска хохотала и нанизывала их на мизинец. В низкой комнате было душно. Кирпиченковы ноги отсырели в валенках, наверное, от них шел пар. Банин танцевал с Томой. Та за весь вечер не сказала ни слова. Банин что-то ей шептал, а она криво усмехалась сомкнутым ртом. Девица была статная, под капроновой кофточкой у нее просвечивало розовое белье. В темных оранжевых кругах перед Кирпиченко расплывались стены, портрет Ворошилова и слоники на комоде, и прыгали выпущенные им дымные колечки, и палец Ларисы выписывал какие-то непонятные знаки.