Было бы полбеды, если бы все ее новые чувства к мужу никак не соотносились с ней самой, если бы они просто изменились. Набором чувств с одним знаком вполне можно жить, но разве могли быть однозначными чувства Любови Петровны? Срослась же, сроднилась, а значит, любовь, жалость, сочувствие – все это присутствовало в душе, все так или иначе подуманное о муже относилось в равной мере и к ней самой, она же только раковина, пусть знающая себе цену, но все же – раковина, прилипшая к борту когда-то могучего лайнера. Даже очевидное неочевидно, если неизбежное и роковое накатывается на судьбу, готовое искромсать, растоптать, уничтожить. Потребность сопротивляться, не поддаваться очевидному, выстоять вопреки логике конца – разве это не присуще человеческой душе?
Может, ошибка? А вдруг реально все, что происходит с мужем? Вдруг она поторопилась списать его, вдруг совершила то, чего страшилась сама: похоронила живого! Нет, с такой двойственностью чувств жить невозможно! Ей нельзя совершить ошибку, любую из двух возможных: она приговорила его и обманулась, – это было бы неискупимым преступлением против мужа; но если она, не желая мириться с очевидным, поверит его мнимому возрождению, – она прикончит себя. Посоветоваться не с кем. Она одинока и беспомощна. Разве все тот же Жорж Сидоров? У него чутье и он болтлив. Хоть какую-то корректировку она получить сможет…
Жорж откликнулся как всегда охотно, хотя и помялся немного, когда поставила условие, чтобы был один, что никого не хочет видеть. Видимо, у него были другие планы на назначенное ею время. На другое время не согласилась она, и Жорж уступил.
По дороге в такси Любовь Петровна пыталась честно ответить на вопрос, почему она так упорно держится за Жоржа, что он в ее жизни и что она ему, он-то отчего столько лет постоянен в отношениях с ней. Ведь после того единственного, много лет назад признания и предложение ни разу более не высказывал своих чувств, но лишь откликался на ее зов, принимая все ее условия, подчас вздорные, по его пониманию. Она готова была признать, что нечто стержневое объединяет их судьбы, вычислить же это стержневое ей, похоже, не хватает отваги, потому что, скорее всего, последовало бы еще одно печальное открытие, печальным же она и без того сыта по горло в последние дни. Вертелась на языке обидная пословица: «два сапога…» Вертелась, и все тут! Сколь ни доказывай, что вовсе не пара, что в душе всегда сохранялись дистанция и всяческие перегородки, способствующие трезвой оценке, а в последнее время эта оценка была откровенно критической, граничащей с неприязнью, но вот едет же к нему…
Жорж, конечно же, неправильно понял ее зов. Встретил, настроенный на лирическую волну, то есть просто пропитанный пошлостью, затошнило от его медового, воркующего голоска, от рук-щупалец… Глаза старого развратника истекали похотью, хотелось набрать воды в рот и прыснуть в рожу, ополоснуть ее… Но понимала, нельзя ничего такого, обидится, замкнется, а нужен был очень откровенный разговор, какого давно не было, нужна особая степень откровенности, когда не нужно напрягаться, разгадывая недомолвки, намеки или двусмысленности. Потому не только позволила ему ласки, но и подыграла с должным искусством, придержав его тем не менее на критическом рубеже под видом усталости, и они, как в давние времена нищеты и равенства, развалились на тахте, лишь сбросив обувь, бок о бок, ладонь в ладонь. Заранее продуманные вопросы ее прозвучали как обычное любопытство, что проявляется по любезности. Он отвечал так же, с ленцой. Но еще вопрос и еще, и Жорж заглотнул и через несколько минут уже вещал, вещать лежа было неудобно, он встал и начал выхаживать перед ней, все так же лежащей на тахте в позе необнаженной Венеры Веласкеса.
Он говорил о неизбежности его полной победы, его личной победы, поскольку состояние его личности олицетворяло, по его утверждению, состояние всего общества, загнанного в многодесятилетнее подполье. Он говорил о том, что все, сопротивляющееся ему лично, обречено на суровое и справедливое возмездие, что неизбежный личный его реванш морален и потому предопределен, а предопределен, потому что морален, что впервые в истории России в жертву будут принесены заслужившие быть принесенными в жертву, упорствующие в злобе и тупости, поскольку каждому дается свободный шанс перейти в другое качество по доброй воле без упрека со стороны впередишагающих, то есть с его стороны.
Это была именно та степень откровенности, на которую рассчитывала Любовь Петровна. Еще несколько полувопросов, полуреплик, и он заговорил о стратегии и тактике идущих к победе, а перед мысленным взором Любови Петровны постепенно начало воссоздаваться некое красочное полотно, сюжет которого выстраивался как бы от периферии к центру: сначала по периметру – лица и фигуры победителей, фанатичные, радостные, красивые и омерзительные, но единые по настроению упоенности победой. От периметра к центру все те же лица, лица и замершие на лицах возгласы, крики, вопли. А вот и центр. В центре сани, на санях она, лицо ее торжественно и прекрасно. Рука ее вздернута над толпой, нет, направлена на толпу, вот рука крупным планом, и никаких двуперстий, много чести! Фига, обыкновенная фига им всем, оседланным бесами! Единственное, что они могут сделать, – это стегануть коней, но она готова к тому, она не опрокинется на спину под хохот подонков, другой рукой она оперлась обо что-то твердое и готова… Кони будут уносить ее в белое марево заснеженной России, но фига все равно останется крупным планом перед их полоумными зрачками!
Жорж хватал со стола газеты, стучал пятерней по листам, вычитывал громко чьи-то высказывания и мнения, швырял газеты на стол, они, шурша, падали на пол, он ходил по ним или отшвыривал ногой.
Он был реален. Все, о чем он говорил, действительно стояло за ним, в том уже не могло быть сомнения. Он не переоценивал себя. Он недооценивал ее и того, что могло стоять за ее спиной. Любовь Петровна уже не могла удержаться, чтобы слегка не остудить пыл обреченного на победу Жоржа Сидорова. Увы, в этой части поединка она не сумела в достаточной степени сохранить самообладание и желаемые интонации, увлеклась, очень уж хотелось сбить его с мажорного настроения, и это удалось, но удовлетворения не наступило, потому что художник, изобразивший боярыню Морозову, лгал в самом главном. Он на все века запечатлел ее всего лишь минутное торжество над толпой, скрыв главное, а главное как раз было потом, когда сани затерялись в снежной пыли, когда она осталась одна, когда наступило одиночество и пришло забвение, и правда именно в этом, в вечном одиночестве, а не в мгновении жеста. Художник лгал умышленно, соблазняя на жест и умалчивая о последствиях. Очарованный изображенным, разве захочешь думать о том, что будет после, а если и захочешь, не сможешь, потому что ты не художник, у тебя нет такой силы воображения, как у него, картина последствий всегда будет хилой, бледной, с размазанными контурами, – махнешь рукой и снова повернешься к яркому полотну художника-провокатора, подталкивающего тебя к жесту и пустоте, что за ним. Романтизм – вообще есть провокация, что в искусстве, что в жизни…
Любопытное это состояние – говорить одно, а думать совсем о другом, о прямо противоположном. Потому, наверное, и не произвела желаемого впечатления на Жоржа. Слушая ее, он ухмылялся и лишь однажды сверкнул зрачками, когда намекнула, что у ее мужа помимо всего прочего имеются в резерве многообещающие контакты с военными в провинции.
А затем Жорж вообще повел себя нестандартно. Вдруг расхохотался, громко, трескуче хлопнул в ладони и заорал, наклонившись над ней, все также лежащей на тахте:
– Мы что с тобой, ненормальные? Мы на что время тратим?!
Со свирепым лицом набросился на нее и начал раздевать. Ничего подобного раньше не бывало, это вообще был не его стиль, и Любовь Петровна, потеряв инициативу, так же торопливо помогала ему, потому что боялась, что он может что-нибудь порвать на ней, только этого ей не хватало, к тому же его действия были быстрей ее мыслей. Все за тем случившееся скотство даже почти не возмутило Любовь Петровну, но скорее напугало, потому что была уверена, что Жорж ей известен весь, а он возьми и обернись чем-то иным, и нужно было время, чтобы понять это иное и вместить его в давно выверенную схему.
С какой-то исступленной нежностью он потом одевал ее. И она опять помогала ему и не сопротивлялась, когда уже в дверях он еще долго мял и тискал ее.
Не меньше получаса ловила такси, а то, которое остановилось, было настолько замызгано грязью, что лишь совершенная необходимость как можно скорее покинуть район проживания Жоржа заставила ее прикоснуться к замызганной дверной ручке, – таксистскому хамью ведь и в голову не придет оторвать задницу…
Чувствовала себя неготовой появиться дома, придумала; длинный маршрут по Москве мимо главных театров, – Тверской бульвар, Бронные улицы, Малый. Хотелось успокоиться, прийти в себя, окунувшись в прошлое, но не получалось, хищно-похотливое лицо Жоржа торчало перед глазами, – не увернуться.