Я не могу этого объяснить, но первые воспоминания, первые чувства, первая любовь – когда жизнь была чиста и ничем не отягощена – это то, что будит тебя по ночам, когда ты стар. Возможно, это происходит потому, что ныне я снова слаб, как тогда, в детстве, и беспомощен.
Точно так же, как бывало тогда, я проснулся в лунном свете, быстро оделся, прижал к себе чемоданчик с бумагой и ручкой и пошел по темным тропинкам среди деревьев, совершенно один. В этот утренний час птицы еще не поют, но вот-вот начнут выводить трели. Я помню такие мгновения. Это действительно славное время, полное предвкушений. И если память меня не подводит, для семилетнего мальчика путь по таким темным тропкам требует некоторого мужества.
Сегодня я оказался в парке настолько раньше обычного, что мне пришлось дожидаться рассвета. Пока я сидел там, луна опустилась очень низко и погасла в море, вслед за тем несколько минут на небе мягко мигали звезды.
Хоть я и рад был созерцать покой и безмятежность, но в тот час я присутствовал там с некоей шпионской целью. Я изменил свой маршрут и время прихода, подчиняясь какому-то властному, но необъяснимому предчувствию. Когда за мной охотились наемные убийцы, их появлению предшествовали легкие эфирные волны, нежные, как звездный свет. Смерть ступает неслышно, но если постараться, то можно почуять ее приближение издалека.
Я изменил свой маршрут и пришел в сад до рассвета, чтобы, явись кто-нибудь туда позже, я увидел бы его первым – при том условии, что не буду склонен над этими страницами. Моим глазам требуется теперь около минуты, чтобы, оторвавшись от мелкого почерка и переключив внимание на грузовое судно на горизонте или на убийцу в воротах парка, вновь обрести зоркость. Хотел бы я знать, как это дело ускорить? Должна же существовать какая-нибудь мазь. Или специальное упражнение для глаз. Увы, теперь было уже слишком поздно.
Вскоре после восхода, как раз когда солнце начало разогреваться, мое сердце подпрыгнуло, я распрямился и увидел малыша, бегущего по тропе. Он подпрыгивал, как ягненок, так что его ножки двигались, будто венчик для взбивания яичных белков. Интересно, их еще производят? Мне не приходилось их видеть с тех пор, как затонула «Лузитания».
Увидев ребенка, я сразу подумал, что это мой собственный. Так оно и было. Марлиз попросила Фунио по пути в школу передать мне сообщение. Никто не может взобраться на эту гору быстрее и легче, чем Фунио. Когда он предстал передо мной, то почти не запыхался, хотя всю дорогу одолел бегом.
На спине у него был ранец, а одет он был в привычные свои шорты и рубашку. Он уже не такой, каким был совсем маленьким, когда, бывало, вдруг забывал обо всем на свете, бросал все занятия и, прильнув к моей груди, изо всех сил обнимал меня своими ручонками. Теперь объятия случаются только при встречах и расставаниях, и он чуть не плачет – знает, что в скором времени ему предстоит меня потерять.
Но он забывает об этом, и глаза его так и сияют, когда он начинает лопотать как заведенный по-английски или по-португальски, о чем вам только угодно.
Большинству детей в его возрасте вручили бы для передачи записку, но только не Фунио, который запоминает сообщение любой длины дословно. Если дать ему Американскую конституцию, он может ее полистать, взбежать на гору и тут же повторить как по писаному.
Как-то раз Марлиз попросила его доставить информацию по ряду счетов из ее банковского отделения в другое. Он запомнил их номера. На тот случай, если его схватят индейцы и станут пытать, он, чтобы не выдать вкладчиков, разделил номера на 7,35, если они оканчивались четной цифрой, и на 11,34, если последняя цифра была нечетной. С этой информацией он побежал по улицам и, достигнув места назначения, все в точности воспроизвел.
– Мама просила тебе передать, что, со слов парикмахера, кое-кто кое о ком расспрашивал.
– В Нитерое?
– В Нитерое. Парикмахер проследил за ним до города. Он остановился в отеле. Урод с косичкой, нос плоский, а еще у него серьга и плечи широкие. Да, у него турецкий паспорт.
– Турецкий паспорт можно купить на каждом углу, – сказал я.
Поскольку малыш Фунио знал о наемных убийцах, он начал плакать.
– Фунио, Фунио, – сказал я, усаживая его к себе на колено. – Я никого не боюсь. Смотри.
Я вытянул руку. Она была твердой как скала. Пусть мне и восемьдесят, но руки у меня не дрожат.
– Не беспокойся, – велел я ему, – я сам все устрою.
Но он не утешился.
Я вынул свой «вальтер» и вложил ему в руки.
– Фунио, я был на войне, да и не только на войне. Я знаю, как им пользоваться, и не боюсь. Мне даже полегчало немного, потому что я ведь, можно сказать, всю жизнь попадал то в передряги, то в перестрелки.
– Все равно, – прошептал он.
Что я мог ответить? Я поцеловал его, и он поскакал вниз по длинной тропе в школу. Мне никогда не удавалось сказать ему, как сильно я его люблю, но, наверное, так оно и должно быть, потому что слова не могут выразить всех чувств, а поступкам моим скоро придет конец. Когда-нибудь, как это бывает с сыновьями, он меня поймет.
А я тем временем должен сохранять бдительность.
И вот я сижу в саду, пытаясь быть начеку, в то время как сила памяти уносит меня в прошлое. Я могу уместить прожитый день в одно мгновение или год в один день, а для того, у кого остается не так уж много времени, это имеет огромное значение. Возвращаясь к тому, что когда-то оставил, я могу сидеть на этой скамейке, ощущая приливы любви, благоговения и печали, которые, в сочетании с пышным парком, теплым солнцем и синим небом, насыщают мою жизнь до предела. Хотя я должен все это записать, начиная, я и понятия не имел, насколько это окажется легко.
В среднем возрасте я не понимал, что все еще молод. Я был потрепан утратами, войной, просто ходом времени и первыми признаками физической деградации, которые усиливались, все дальше отталкивая меня от совершенства. Но у меня никогда не было нынешних ужасных болей в ногах. Я никогда не носил никаких бандажей – даже думал, что они вроде как посудомоечные машины и холодильники, и лишь позже открыл для себя, что бандаж несравненно лучше холодильника. Никогда я не терял сознания в общественном месте. Никогда мне не ставили катетер – и, что более существенно, ни один бразильский врач не ставил мне катетер. У меня была жена с грацией и данными профессиональной танцовщицы, волнистыми белокурыми волосами, степенью доктора экономики и всеми теми чарующими свойствами, которые дает обладание несколькими миллиардами долларов. Жизнь моя была невесома, как воздух. Я все еще был способен не терять энтузиазма на протяжении целой ночи – и не платить за это визитами в клинику. Я не испытал заката и после пятидесяти, когда, несмотря на все свои усилия, начал походить на Конрада Аденауэра, и не завидовал энергии белок и кроликов.
И вот, в самый разгар того, что было (хотя я тогда этого не понимал) жарким ровным пламенем, которое дает разве что древесина мореного дуба, Констанция меня оставила. Просто ушла прочь. Констанция – значит «постоянная». Постоянства в ее поступке не было ни на грош, но – что в имени?
Теперь со мною Марлиз. Она красива, всегда была такой. И с возрастом ее красота не улетучилась: в отличие от большинства своих сверстниц, она ничуть не походит на черепаху или фундук. У нее обворожительная манера разговаривать, и по-английски, и даже по-португальски.
И все же Констанция меня покинула, и в мире, где она когда-то постоянно присутствовала, образовалась дыра. Она ушла.
Мисс Маевска тоже ушла. Я по-прежнему горюю по ней и по ее детям, которых она любила без меры, особенно в тот миг, когда их у нее отобрали. Я верю, что Господь нежно прижимает их к своему сердцу, иначе какой прок в Его существовании?
Поскольку мой союз с Констанцией был разрушен по ее воле, то о ней я могу думать без слез и не поминая Бога. Свою печаль и свою веру я берегу для моего последнего часа, когда, я надеюсь, мне удастся свести счеты с жизнью, как заправскому летчику-истребителю.
В мае 1950-го мы с Констанцией отправились в Денвер, а потом в Джексон-Хоул. Там мы купили пару ездовых и пару вьючных лошадей, седла, упряжи, лагерное снаряжение, пуховые куртки, клеенчатые плащи и стетсоновские шляпы, спасавшие нас в дождливые дни. При нас были компас и карты, два помповых ружья и несколько коробок с патронами, проволока и кусачки.
На маршруте, которым мы следовали, проезды по большей части были открыты, но это не означает, что нам не приходилось натыкаться на изгороди, ибо так оно, конечно, и было. Те лошади, на которых мы ездили дома, могли бы и во сне с ходу брать препятствия из проволоки тройной крутки, но даже если бы мы взяли их с собой и они могли бы вынести все прочие здешние тяготы, вьючные лошади никак не сумели бы за нами последовать.
Способ преодоления изгородей состоит в том, чтобы перекусить две верхние натянутые проволоки и перевести лошадей через нижнюю. Потом отмотать от той проволоки, что при вас, кусок (в зависимости от натяжения той проволоки, что была перекушена, – около полуметра), исправить повреждение и ехать дальше. Делать это надо как можно тщательнее – из уважения к хозяевам пастбищ и в качестве дани за пересечение земли, вам не принадлежащей. Мы тренировались заделывать прорехи, и у нас это получалось неплохо. Изгородь выглядела еще лучше, чем была. Если бы я мог так же поступить с прожитой жизнью, то моя задача была бы выполнена. Возможно, я еще успею это сделать.