Жене стало страшно на миг, он откинулся в кресло, закрыл глаза, попробовал вернуть сознание из мира пространств в мир людей. Приоткрыв щелочки век, посмотрел на Метелина и отчётливо представил, как они в аэропорту подходят к окошечку куда их послал дежурный, велев идти без очереди, потому что скоро уже разбронируют билеты, предназначенные для них. Пим смущенно пробирается мимо людей, и тогда какой-то пожилой, но всё-таки мордастый дядька орёт Метелину, чтоб тот постыдился, что все тут торопятся, а без очереди имеют право только участники войны и инвалиды.
Женя видит, как на мгновение Пим останавливается, ещё немного — и он отступит, но тут он оборачивается на Женю и вдруг говорит шутливо:
— А я и есть — участник войны. Инвалид! Тут начинает колыхаться вся очередь, и Жене делается совестно за вожатого мог бы что-нибудь и другое выдумать, теперь-то у них ничего не выгорит — вон как разгулялась, заходила толпа:
— Совесть бы поимел! Мальчишка!
— Сопляк, ты ещё на свет не уродился, когда воина-то была!
Женя видел, как покраснел Павел Ильич, полез зачем-то во внутренний карман пиджака, и руки у него затряслись, будто у старика, совсем уж стыдно он вытащил какие-то зеленые картонки, сунул тому мордастому дядьке, сказал: «Ну смотрите, если интересно!» — а сам пробился-таки к окошку, приблизил к нему голову, стал говорить что-то, кивать, вынимать деньги.
А мордастый, привередливо разглядывая зеленые картонки вертел их так и сяк, багровел и пунцовел, наконец, громко проговорил, справедливец:
— Пропустите его! Он — действительно!
Женя слышал, не мог не услышать, как переговаривались женщины:
— Какой же войны?
Потом спохватывались:
— А-а!
Женя шагнул к мордастому — прямо-таки преследовали его толстяки, наваждение какое-то, — протянул ему руку, забрал документы Пима. Тот отдал их охотно, переминался, юлил, чувствовал себя явно неловко, сообщал подробности соседям, вертя головой:
— Ещё и орденоносец! Смотри-ка ты, а?
Когда Пим отошёл от кассы, мордастый даже сказал, сняв соломенную шляпу:
— Извини, паренёк, прости великодушно. И хмыкал, кряхтел.
Вот такой он, Пим, валенок, так сказать.
Женя почувствовал, как к горлу подкатывает тепло, прокашлялся. Вожатый вопросительно посмотрел на него.
— Павел Ильич, — спросил он, — а чего вы нам никогда не рассказывали?
Тот поморщился:
— Чего тут говорить?
— Может, хоть мне? — попробовал подлизаться Женя.
— Нет, мальчик, — неохотно ответил вожатый, — это всё не забава.
Они помолчали.
— Павел Ильич, а зачем вы со мной летите? — спросил Женя. — Посадили бы в самолет, а сами — обратно. Разбираться будете?
— Надо выяснить, — вздохнул тот.
— Моих-то не очень жучьте, — попросил, улыбнувшись, Женя, а сам подумал: «Да кто позволит, их жучить?» Он представил Пима рядом с Пат, за одним столом. Вот он сидит на почётном месте, Павел Ильич Метелин, в своем затрапезном костюмчике, между поднарядившейся Пат и па, которому не нужны никакие наряды, ма, конечно же, выпендрилась, сервировала стол, как по случаю приезда иностранной делегации, — четыре ножа слева, шесть вилок справа, ложечки впереди тарелки, тоже не одна, всё в серебре, в хрустале, в нарядных тарелках, красная, как кровь, салфетка поставлена кулём, не знаешь, как развернуть, до того накрахмалена, и Пиму предлагают отведать то, или другое, или третье. Да ещё отцов приятель сидит, секретарь горкома, чтобы по-домашнему всё уладить, не в кабинетах, не на митингах и собраниях — куда он денется, бедный Пим?
Жене опять стало его жалко. «Лучше бы уж он не ехал, — подумал он. И вдруг решил: — Я не хочу, чтобы его воспитывали у нас дома. Не хочу, чтобы он видел, как мы живем».
— Павел Ильич, — сказал Женя, — не надо, не ходите к нам. Лучше я сам расскажу правду.
Вожатый развернулся к нему всем корпусом, кивнул:
— Расскажи. Я хочу, чтобы это сделал ты сам.
Женя не отвёл глаз, начал:
— Мой отец — директор комбината. Понимаете, он всё может. Но он не виноват. В лагерь захотел я. А я не знал, что сейчас такая смена.
— Ясно, — покивал Пим, — всё довольно просто.
— Это я виноват, понимаете, я! — настаивал Женя. — Они только выполняли моё желание.
— Какой ты, оказывается, всемогущий, — иронично усмехнулся Павел и опять откинулся на сиденье, прикрыл глаза.
— А знаете, — сказал ему неожиданно Женя, — чем бы это не кончилось, я не жалею. Таких ребят увидал! Я не знал…
Он хотел бы добавить, что не знал, какие несчастья бывают в жизни — с детьми и взрослыми, какой стороной поворачивается судьба к человеку в малые годы, какого одиночества полна Зинка и что случилось с родителями Генки Соколова, но он не сказал этого, потому что, пожалуй бы, не смог, не всё может человек сделать словом, особенно когда он все-таки не так уж велик летами, но почувствовать, и понять, и совершить из этих чувств и пониманиё поступки он может, независимо от возраста способен.
Он опять содрогнулся, отвернулся от Пима, вожатый больше не интересовал его. Никто его не интересовал. И Пат с отцом тоже. Пропади они все пропадом, он должен любить родных, и не стыдиться ведь нельзя, запутался он, оттого его и шатает то туда, то обратно, вот вспомнил ребят, тот утренник откровений, а тошен сделался сам себе. Как он мог? Согласиться! Чтобы в его бумагах! Было написано! Родителей — нет? Родителей! Нет! И это ему подсунули они сами!
— Женя, Женя! — тронул его за плечо Пим.
Женя стряхнул чужую руку, припал к иллюминатору. Опять пустыня, опять ползёт маленький самолет в этом бесконечном пространстве, так мгновенно и сказочно меняющем масштабы людей и их печалей.
— Женя! — снова позвал его вожатый. Прагматик со стажем и опытом шевельнулся в Жене, все эти взбрыкивания — сплошное детство, он прикрыл глаза, взял себя в руки, повернулся к Пиму с невозмутимой ясностью во взоре:
— Да!
— А Генка-то Соколов — он решил, что ты из банды.
Женя искренне расхохотался:
— Похож, что ли?
— Увидел у тебя большие деньги. И потом была у вас какая-то история на диком пляже, какие-то хулиганы к вам пристали, ты им что-то крикнул, и они ушли.
Женя даже обмер.
— Во дела! Да это же Генка нас спас! — сказал он восхищенно. — Схватил камень и попёр на тех парней. Ну и ну!
— Видишь, — улыбнулся Павел Ильич, — как два человека — всего лишь два! — могут по-разному смотреть на одно и то же событие?
— А вроде все одинаковые, — Женя, — одной породы.
— Ты тоже так думаешь? — вожатый.
Женя не заметил в вопросе подвоха.
— Конечно! — кивнул он.
— А я думал, — проговорил Пим, — ты считаешь себя особенным человеком…
Женя посмотрел в глаза вожатому, спросил:
— Особенной породы?
Тот кивнул. Женя опустил взгляд. Вздохнул. И вдруг вскинулся, спросил:
— А как мне быть? Как походить на всех, на ребят из нашей дружины, если я совсем другой? Я виноват?
Он вдруг вспомнил одну любимую фразу па, которую тот повторял, когда на него наваливалось дурное настроение или ещё что-то, пока непонятное Жене, но ясно, что очень взрослое, может, какие-то небольшие неприятности там, за пределами Жениной видимости, и па было нелегко, он глубоко и горько вздыхал, словно от чего-то отступался, чему-то изменял, вынужден был соглашаться, хотя ему вовсе этого не хотелось. И вот, навздыхавшись, он повторял эту фразу, которую, подумав, сказал и Женя, всматриваясь в своего вожатого:
— Разве вы не знаете? Бытие определяет сознание!
* * *
Нехорошо было на душе у Павла, муторно, а когда самолет ткнулся колесами в бетон, его как будто встряхнуло, и он по-новому понял, что ему предстоит. Хочешь не хочешь, а должен стать как бы врагом Жени. Обвинителем. Отвратное занятие — ходить по кабинетам, выяснять, каким образом оказалось возможным такое безобразие, такое отвратительное постыдство, и ему будут врать, примутся вилять, кивая на высокопоставленного отца, но не станут говорить открыто, а начнут намекать, подталкивать его к дверям высоких кабинетов, хорош тоже начальник лагеря, нашел следователя!
Он представил, как его с ходу возьмут в оборот родители Жени, ведь он сказал, что дал телеграмму не только в лагерь, но и домой, встретят в аэропорту, да ещё на служебной «Волге», враньё начнётся с первых же слов, и у него не хватит духу оборвать разговор, стать жёстким искателем истины хотя бы потому, что вежливость ещё существует на белом свете, а кроме того, чем он располагает — одними намеками, подозрениями, и глупо бросаться на людей, едва сойдя с самолета.
Женя был оживлён, часто оборачивался, пока они шли через коридор к залу ожидания, сверкал глазами, крутил головой, поднимался на цыпочки, даже подпрыгивал, чтобы увидеть встречающих — вот он снова в родной стихии, и нет, вовсе не спокойно за него сердце Павла, ничуть не спокойнее, чем за тех, что остались в лагере, этому мальчику еще труднее, пожалуй, как это ни странно звучит, хотя ни он, ни его безумные благодетели этого не сознают в полной мере.