Ознакомительная версия.
– Иди, – сказал Сергей, – там Галя с дочкой. Поговори, успокой, ты же ее хорошо знаешь.
– А Лиза? – спросил я. – Что Лиза?
– Лизу увели, – сказал Ядгар, – неудобно, понимаешь… Стоит законная жена, понимаешь, дочка… А тут Лиза кричит…
Появился Гена Рыбник, встрял между нами и сказал убежденно:
– Жизнь человеческая – комедия…
Я отвернулся, чтобы не видеть его, и вошел в зал. Григорий лежал на столе, и в зале пахло свежеструганым деревом. Лицо у него было бледным и утомленным. Казалось, Григорий сейчас вздохнет и буркнет сквозь сон: «Дайте поспать, хрычи, тяжелое было дежурство…»
И Галя была такая же бледная, исплаканная, разве что стояла с открытыми глазами. За руку ее цеплялась Аленка.
Мы обнялись, Галя заплакала горько и сказала:
– Саша, прошу тебя, уведи куда-нибудь ребенка. С тобой она пойдет.
Я поднял Аленку на руки, обнял ее покрепче и быстро вышел из зала. Мы спустились во двор, обошли гаражи, и на заднем дворе, где росли два старых платана, я опустил Аленку на землю и присел рядом с ней на корточки.
– Смотри, Елена Григорьевна, – сказал я ей, – видишь, это осень, видишь, листья падают.
– А почему падают? – спросила она.
– Они прожили целое лето, а теперь умирают. Но весной они появятся снова. И так будет каждый год.
– Всегда-всегда? – спросила она, доверчиво глядя на меня глазами Григория.
– Всегда-всегда, – твердо ответил я…
* * *…Мы несли Григория под голубым, глубоким, голубиным небом, долго несли Григория, медленно, целых три квартала. Потом расселись по машинам, по автобусам и поехали на кладбище – хоронить.
* * *…Я бесшумно открыл дверь и сказал бабе, которая дожидалась меня в прихожей:
– Потом. Завтра…
– Все? – только спросила она.
– Все, – ответил я и зашел в нашу с Маргаритой «детскую».
– Не зажигай свет, – попросила баба тихо, – Маргаритка засыпает.
Я раздевался в темноте молча, бесшумно, отупело. Маргарита еще не заснула и бормотала что-то, рассказывала самой себе сказку.
Я стянул через голову свитер и вдруг прислушался к ее бормотанию:
– …и он сказал громовым голосом: «Раз так, то я нашлю на тебя оглохлую тишину, и ты захочешь слово сказать, да не сумеешь…»
Я вдруг больно поперхнулся сухим колючим всхлипом, рванувшим грудь. Схватил свитер, скомкал его и ткнулся в него лицом, чтобы Маргарита не слышала, как я плачу – впервые за сегодняшний страшный день.
Я плакал и не мог остановиться. Плакал и ничего не мог с собой поделать. Я молча трясся и давился в скомканный свитер, и в ушах моих звучал эхом смех Григория в кабинете, тот хитрый непонятный смех. Что ты хотел сказать этим дурацким смешком, Гришка? Что ты понимал обо мне такое, чего сам я не понимал?
Маргарита засыпала и бормотала все глуше, тише, утопая в детском безмятежном сне:
– …И будет везде кругом высоченная тишина… выше травы, выше домов, выше деревьев… И над ней только птица будет летать.
Я поднялся, не вытирая слез, распахнул дверь и сказал бабе негромко и твердо:
– Заведи будильник, пожалуйста. Мне завтра как обычно…
1983А в чем, собственно, дело, сказал я ему, чем тебя смущает моя двойная фамилия?
В конце концов, твою я взял, вот она, красуется в паспорте, вполне благозвучная, – Воздвиженский. Хоть поклоны бей. А? Я говорю – хорошая, звучная, церковнославянская…
Ты смотри на дорогу, сказал я ему, а то мы в дерево врежемся…
Да, мамина не такая звучная, но, понимаешь, меня все-таки мать воспитывала. Да если хочешь знать, сказал я ему, я б и фамилию Виктора себе присобачил, только боюсь, что на строчке не поместится. И потом, тройную уже вряд ли кто запомнит. Особенно в армии, представляешь, как меня из строя вызывать или на гауптвахту сажать? Так что не переживай, сказал я ему, вполне прилично: Крюков-Воздвиженский.
Не дуйся, что тебе – тесно? Неуютно?.. Почему – глупо? А Голенищев-Кутузов, сказал я ему сразу, а Лебедев-Кумач, а Борисов-Мусатов, а Римский-Корсаков? А Семенов-Тян-Шанский, а Мусин-Пушкин? Ну?
Да, я начитался, сказал я ему. Есть такая слабость. Вот именно, не порок. И даже, как принято считать, – достоинство…
…Ну конечно, изменился, сказал я ему, мы ж три года не виделись. Я ж расту, па, сказал я ему, я в принципе живу дальше…
И пусть тебя моя двойная фамилия не тревожит. На Западе, знаешь, почти у каждого человека двойное или даже тройное имя. Почему это тебе плевать на Запад, поинтересовался я, плевать никуда и ни в кого не следует, па, это некрасиво. А то плюнешь, сказал я ему, и попадешь ненароком в Эриха Марию Ремарка, или в Федерико Гарсиа Лорку, или в Габриэля Гарсиа Маркеса. Будет неловко… Запад люблю? Конечно, люблю, па, я все люблю: и Запад, и Восток, и Юг, и Север.
Я не дер-зю, сказал я ему, я поле-мизи-рую. И потом, у меня ж переходный возраст еще не кончился, так что не расстраивайся.
Да ты смотри на дорогу, сказал я ему, мы же о столб шмякнемся!
…Ой, не спрашивай, не береди открытую рану. Еле переполз. По алгебре трояк, по физике – переэкзаменовка. Мать надеется, что за лето ты со мной подзанимаешься. Думаю, это был решающий момент в пользу моей поездки к тебе. Ты же знаешь, сказал я ему, она всегда косо смотрела на эти поездки.
По химии тоже трояк, но более жизнеспособный…
Знаешь, сказал я ему, сам удивляюсь, в кого я такой тупой? Все-таки мать – конструктор, баба толковая, ты у меня вообще: не кот начихал, изобретатель с медалями, три кило патентов. А я как увижу эти ряды формул, так мне тошно становится, вот здесь, под ложечкой. Упрусь взглядом в цифры и ничего не хочу понимать. Организм протестует. Ну почему я должен ползти к этому дурацкому аттестату, почему?!
По сути дела, сказал я ему, происходит многолетнее насилие над человеческой личностью… Как – над чьей? Над моей, конечно! Чего ты смеешься? Это очень серьезно. У меня надорванная психика.
Ну, по литературе, по истории пятерки, конечно, сказал я ему, а что толку? Недавно доклад сделал, историчка просила: «Отражение истории Российского государства в полотнах русских художников». Да, ничего вроде получилось. Бегло, конечно, очень общо, сказал я ему, разве можно такую тему за полтора часа охватить… Репродукции Виктор дал, это ж его хлеб, у нас тьма альбомов дома.
Устроили, конечно, из этого мероприятие, согнали три девятых класса, историчка сидела на задней парте и тихо млела – ей же это засчитывается за внеклассную работу. А вообще, па, все это чепуха, сказал я ему…
Ни за что! Делать из этого профессию? Быть, как Виктор, каким-нибудь искусствоведом или литературоведом? Да ты что, па, ты меня не уважаешь, сказал я ему. Всю жизнь насиловать искусство только потому, что у меня неплохо подвешен язык и я прилично разбираюсь в живописи?.. Нет уж, спасибо. Существовать в искусстве достойно можно, только создавая что-то свое. А понимание – это всего лишь неплохие мозги, разве можно понимание искусства делать профессией? И потом, я как услышу это слово – искусствовед, мне смешно становится. Представляю себе этакого типа, который искусством ведает, вроде завхоза со связкой ключей. Нет и нет!
А талантов, сказал я ему, никаких за мною не водится, увы…
А никем не хочу… Нет, правда, никем не хочу быть. Ну, ты меня серьезно спрашиваешь, а я серьезно отвечаю.
Нет, ты не так понял. Не в смысле плевать в потолок. Не хочу всю жизнь быть к чему-то привязанным: к месту работы, к такой-то квартире по такому-то адресу, к такой-то женщине, записанной в моем паспорте. Это, по сути дела, крепостное право… Как представляю? А вот как, сказал я ему: я – свободен, совсем, передвигаюсь куда хочу, когда хочу и как хочу, зарабатываю необходимый минимум на хлеб, картошку и книги как получится – где вагон разгружу, где на прополку овощей наймусь… У нас такая личность называется «бич» и преследуется законом, а вот во Франции очень принято, например, наняться на сезон в Голландию – тюльпаны сажать.
Ну что ты заладил, па, сказал я ему, «Смотришь на Запад!». Я кругом смотрю, не только на Запад. Я смотрю вокруг себя, сказал я ему, а не только в указанном направлении, хотя мне с детства направление пытались указывать все кому не лень. Родители – еще туда-сюда, куда их денешь, сказал я ему, но вот тебя хватают за шиворот, суют в общий вагон, и всех в одном направлении: сначала октябрятская звездочка, потом дружный коллектив класса, потом комсомольская ячейка института, и так до конца жизни. Ой-ой-ой, испугал: единоличник! Надеюсь, сказал я ему. Надеюсь, что я – единоличник. Все, что сделано в искусстве и науке, сделано единоличниками.
Ну ладно, сказал я ему, не пугайся. У тебя, па, вид такой обескураженный. Думаешь, наверное, что я попал в лапы наших врагов. Мало ли чего я болтаю, сказал я ему, возраст такой, переходный, и три года мы не виделись. Ты меня здесь за лето обстругаешь и отполируешь до зеркального блеска. Смотри на дорогу… Грузила новые купил? Молоток… Помнишь на Голубых озерах цаплю, похожую на твоего Кирилл Саныча! Ох, умора! Па, а правда, у меня совсем уже бас установился? Почему это – баритон? Бас, бас, сказал я ему, натуральный бас. Нас с Виктором почему-то путают по телефону, говорят – голоса похожи. По-моему, совсем не похожи… При чем тут Виктор?
Ознакомительная версия.