Она все видела, слышала, все понимала в этот момент. И она стояла возле трибуны, не двигаясь, как бы ожидая, пока шквал позора и расплаты захлестнет ее, раздавит самым высоким гребнем... Она дождалась. И подойдя к трибуне, к микрофону, иначе голос ее был бы не слышен, сказала:
— Но никто ничего не знал, виновата во всем я одна...
И тут же спрыгнула — не сошла, а спрыгнула, легко, почти слетела, спорхнула — со сцены и все ускоряющимся шагом заскользила по проходу, между рядами, все быстрей, быстрей, и Эраст Георгиевич отпрянул, посторонился, уступая ей дорогу...
Она не слышала, что кричали ей вслед; не слышала, как кричал Горожанкин, прыгнув на сцену:
— Когда она вам лгала, вы хлопали!.. А сейчас, когда... правду?.. Правду — слышите, вы!..
Он бросился за Таней, но ему мешали чьи-то руки, чьи-то ноги в проходе, он споткнулся, замешкался, она успела выбежать из зала прежде, чем он догнал ее...
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ,
которая заканчивается самым, невероятным образом
Ну, вот и случилось то, чего ждали мы с таким нетерпением, начиная чуть ли не с первой главы: вот она — развязка, посрамление порока, .торжество истины... Но почему торжество это не кажется нам — по крайней мере автору — тем праздником, каким, без сомнения, бывает всякое подобное торжество?.. Где фанфары, литавры, барабаны и прочие духовые и ударные инструменты,— отчего молчат они?.. Отчего не радость, а какое-то смущение мы чувствуем теперь?.. Отчего?..
Ведь все равно, не в одних, так в других обстоятельствах, правда просочилась, пробилась бы сквозь любые преграды, а ложь оказалась изобличенной, не этому ли учит нас жизнь?.. Или нам просто жаль нашу маленькую лгунью, которая сейчас бежит по вечерним, холодным, осенним улицам, — бежит, не разбирая пути? Ведь уже ноябрь, и на улицах так бесприютно, так одиноко, и такая печаль витает над миром — хоть криком кричи от тоски! Густая, клейкая грязь покрыла тротуары, стынут лужи на обочинах, с неба — из плотной, черной пустоты — сеются унылые, редкие снежинки и тают, едва коснувшись осклизлой земли...
Нет, нет, разумеется, этот вечер — как вечер, и город — как город, и прохожие — как прохожие, все верно, все так... Мигают светофоры на перекрестках, цветные огни реклам скачут по крышам, светятся прозрачные стены магазинов, народ кишит у прилавков, покупает сыр, молочные сосиски, колбасу... И фонарей не меньше, чем обычно на столбах, изогнувших тонкие жирафьи шеи, на туго натянутых, переброшенных через дорогу проводах... Но для Тани вокруг непроглядный, кромешный мрак, нигде ни огонька, ни по сторонам, ни вверху, ни — тем более — впереди... И ей хочется, чтобы тьма была еще темнее, чтоб земля лопнула, треснула, разверзлась под ногами, чтобы ухнуть с разбега в пропасть — и кончено, и больше ничего, ничего...
Но земля не расступается, и Таня бежит, бежит по ней, по скользкой от грязи, по темной, коварной земле, бежит, не зная куда, с широко раскрытыми, сухими, слепыми глазами, бежит, не запахнувшись, не застегнув пальто. Сырой знобкий воздух обжигает ей грудь, шею, сечет щеки. Так много воздуха, но дышать нечем, под самым горлом стучит, колотится жесткий комок...
А где-то, петляя по улицам, за Таней бежит Женя Горожанкин. Он озирается, застревает на углах, расспрашивая прохожих: вы не заметили?.. Девочку?.. Какую?.. Обыкновенную... Обыкновенную девочку?.. Золотистые волосы, ленточка... И платье такое яркое, солнечное... Нет?..
Он во всем обвиняет себя, Женя Горожанкин... Во всем, что случилось... Он и не думает о невероятном, ошеломляющем успехе своего эксперимента... О том, какие теперь возможности открываются перед ним... О перевороте в науке, который он совершил, хотя об этом еще никто не догадывается!.. Он виноват, виноват, виноват!... Он виноват, что Тане плохо... И пока ей плохо — не сможет ни думать, ни чувствовать иначе!..
Но есть еще и некто третий, кто бежит за Женей Горожанкиным, натыкаясь на встречных, сквозя между автобусами, улепетывая от грозных милицейских свистков, юркий, верткий, неуловимый. Это Петя Бобошкин, маленький рыжий смерч. Он кого-то расталкивает, кого-то бодает головой, от него шарахаются, ему вслед несется ругань, оханье, устрашающе громкий топот... Но он мчится вперед, обронив где-то шапку, мчится, пронзая площади, улицы, перекрестки...
Между тем в школе № 13 творится такое, чего никогда не видали — и не увидят! — ее многострадальные стены. Какой уж там День Итогов!.. Уже не о Дне Итогов речь... Сколько прекрасных надежд разбито, смято, истреблено!..
Судите сами, напишет ли теперь Эраст Георгиевич свою диссертацию?.. А бедная Нора Гай?.. Что произойдет с ее дальнейшими замыслами?.. А Екатерина Ивановна Ферапонтова?.. Как переживет она теперешний, ничем ею, в сущности, не заслуженный позор?..
Да только ли они?.. Только ли те, кто связан со школой № 13 столь крепкой и прочной связью — только ли они сокрушены?.. Что уж говорить о них, если даже те, кто здесь впервые, растеряны, и потрясены до невозможности?.. Что станут думать, например, социологи?.. Ведь они хотели собрать материал для конструирования модели личности современного школьника!.. А писатель?.. Ведь он уже ощущал, как где-то в душе, на самом ее донышке, начинает журчать сюжет будущей повести...
Один лишь член-корреспондент академии психологических наук сохраняет невозмутимость. Мало того; с каким-то, рискнули бы мы выразиться, обновленным интересом осматривается он вокруг ничего не упускающими, умными глазами... Недаром ведомы ему различные мудреные теории и понятия, такие, как, скажем, «сублимация», он сумел бы многое объяснить в развернувшихся событиях. Но кто станет его слушать? До «сублимации» ли собравшимся?..
Хорошо еще, что кто-то догадался подать команду оркестру Уличных Гитаристов... Не «кто-то», впрочем, а Витька Шестопалов. Это он, едва на сцену выскочил завхоз Вдовицын,— это Витька Шестопалов с возгласом: «За мной, лабухи!» бросился вперед, а за ним истомившиеся от безделья музыканты. Они вынырнули из-за кулис, не совсем, правда, в том порядке, который был задуман, и вольным строем заняли всю эстраду. И так рванули струны, что завхоз Вдовицын дико метнулся и исчез со сцены, а Уличные Гитаристы разошлись во всю и грянули свою «Фантазию — ХХ-й век». Они долго и усердно ее репетировали, и теперь, усиленная динамиками, она сотрясала зал, все вибрировало — пол, потолок, а что уж поминать про барабанные перепонки...
Но «Фантазия» пришлась кстати, возникла небольшая передышка, хотя, конечно, трудно назвать это передышкой... И однако...
«Да, мы пали, пали... Мы все пали...— думал Эраст Георгиевич, готовясь обратиться к присутствующим, как только уймутся гитаристы.— Мы пали жертвой собственной доверчивости... Принцип доверия, на котором зиждется наша школа, оказался попранным... И кем?.. Человеком, от которого мы меньше всего этого ожидали!.. Мы не станем преуменьшать свою вину, и сделаем необходимые выводы... Но если быть честным до конца, то виноваты не мы... Вернее, не мы одни...»
«Я виновата,— думала Нора Гай,— виновата, что не раскусила сразу эту лживую, хитрую, двуличную девчонку... Я подвела газету, школу, всех... — Заметим, что даже, сейчас, в своем ужасающем положении, Нора Гай прежде всего думает о своем журналистском долге, которому предана всей душой.— Но ведь и школа... Куда она смотрела, эта школа?.. Кого воспитывала?.. Ведь так надругаться над правдой!.. И когда?.. В наше время!..»
«В моей школе ничего подобного не происходило,— думала Екатерина Ивановна.— Эксперименты, поиски, новации... Вот вам поиски! Вот вам новации!.. Дрянь, девчонка, соплюшка... И так всех окрутить, учинить такой скандал!.. А было, было сказано: дай им волю — на голову сядут!.. И сели!..» Голова у Екатерины Ивановны раскалывается, в висках стреляет, но пусть гитаристы играют подольше, мысли ее рассыпаются, а нужно сцепить их, стиснуть в кулак...
А Таня... В этот миг она взбегает на «мост Ватерлоо»...
Собственно, почему — Ватерлоо? Когда, кто первым из школьников назвал его так? Возможно, имелись на то какие-то причины, а возможно и нет, просто скучно было ходить по безымянному мосту... Но не станем задавать новых вопросов, и без того их слишком в нашей повести, а ответы?.. Где они?..
Итак, Таня взбегает на мост Ватерлоо, но чем выше она поднимается, тем медленней ее шаги. И вот совсем уже медленно идет она меж узких его железных, жестоко прямых перил. Шаги ее тихи, почти неслышны. Здесь, на мосту, не тает снег. Он ложится на перила, дощатый настил. Все покрыто ровным, нетронутым слоем, но там, где ступила Таня, темными пятнами наливаются ее следы.
Таня не оборачивается, не оглядывается...
Вот и середина моста...
Металлические поручни холодят у Тани подбородок, она прикасается к ним лицом, попеременно прижимает лоб, щеки... Смотрит с головокружительной высоты вниз, на мерцающие изгибы путей, на сиротливые, запертые в тупиках вагоны... На протянувшиеся из конца в конец, будто примороженные к земле, составы...