Вот что испытывают люди, когда летают, сказал ей Сэм.
Мередит и Бланка долго кружили по кладбищу. Все поперечные проходы между аллеями выглядели одинаково: тот же плющ и живые изгороди, те же длинные синие тени. Покуда Бланка не узнала то самое большое дерево.
— Вот оно!
Они оставили машину и направились к могилам. Бланка ступала босиком по мягкой и прохладной траве.
— Сэм, когда мы сюда сбежали в тот вечер, забрался на самую маковку этого дерева. Темнота — хоть глаз выколи, его было совсем не видно. Я струсила ужасно. Вдруг упадет, разобьется — и как мне тогда добираться домой?
— Сумела бы, — сказала Мередит. — Ты была такая. Самостоятельная. Толковая.
Это правда: тогда Бланка была уверена в себе, но после вся эта твердость куда-то исчезла. Если это вообще была твердость, а не всего лишь тонкий слой показной отваги, скрывающий тайные страхи… На кладбище было свежо, трава с утра сохранила влагу. Ноги у Бланки стыли на сырой траве, ей становилось зябко. Насколько же легче было оплакивать брата на расстоянии, оттуда, с берегов Темзы! Одно дело — бумага, камни, вода; совсем другое — плоть и кровь. Чего не видишь, того не знаешь, не чувствуешь.
— Дай-ка я отдышусь. — У Бланки закружилась голова. Она сосчитала до пятидесяти, потом — обратно, до единицы.
Мередит ждала. Куда им было торопиться, в конце концов. Она сама знала, каково это: идти по траве к тому, кого ты потерял.
— Ну все, мне уже хорошо, — спустя две минуты сказала Бланка.
На самом деле она лукавила. Чем ближе подходила она к могиле, тем более каменистой становилась земля под ногами. Теперь она каялась, что не осталась в ботинках. Что не осталась там, где была: при своих книгах и жучках, при своей липе в саду — в краю, где нет никаких камней, а есть один только мох, до того мягкий, будто, можно подумать, ты движешься не по земле с ее бессчетными каменистыми тропами, а по воздуху, где-то в вышине, в облаках, где от холода индевеет дыхание, преображаясь в ледяную крупу даже в июньский жаркий день, когда, свернувшись по краям, опадает с ивы жухлая, сухая, точно пыль, листва…
Уиллу Роту должно было исполниться шестнадцать лет. Он уже продумал, как будет справлять свой день рождения. Таков он был — находчивый и четкий перед лицом невзгоды, легкий и радостный в часы удачи. Уилл был предусмотрителен и деятелен — друг, на которого можно смело положиться. Одноклассников в день его рождения будут ждать боулинг, заказанная на дом пицца и общее веселье. На все это Уилл не один месяц откладывал деньги и скопил достаточно — на случай, если у матери не хватит; однако сложилось так, что он мог бы не волноваться. Его маме досталось наследство. Умерли ее родители, и теперь Уилл с мамой, можно сказать, разбогатели. Во всяком случае — не бедствовали. Раньше им года два приходилось перебиваться на пособие, а в самом раннем детстве Уилл жил у деда с бабушкой, пока его мать исправляла ошибки растраченной понапрасну юности. Понапрасну — исключая его. Самого дорогого, что было у нее в жизни, — ребенка, с которым ей так неслыханно повезло. Единственного, кто у нее теперь оставался из близких.
Полученным наследством Эми воспользовалась, чтобы купить кооперативную квартиру прямо напротив того дома, где когда-то жила с несменяемой квартплатой ее бабка и откуда саму ее и Сэма выставили, когда он в один прекрасный вечер, уснув, устроил там нечаянно пожар. Она расплатилась по всем счетам, купила Уиллу скейтборд, обновила свой гардероб и вернулась в университет завершать образование. За время, минувшее с тех пор, мама Уилла стала учительницей и работала в Бруклине, в частной школе — на замене других преподавателей. Вела биологию и почвоведение. Уилл же, вслед за своим отцом, тяготел к изобразительному искусству.
Смерть, как теперь убедился Уилл, приносит не одно лишь горе. Чего-то ты с нею лишаешься, но что-то другое — приобретаешь. Его дед с бабушкой, например, даже после своей кончины продолжали что-то давать: позаботились обеспечить Уилла и даже открыть для него в сберегательном банке специальный счет на высшее образование. Он их любил; летом обычно жил у них на Лонг-Айленде и вообще проводил больше времени с дедом и бабушкой, чем обыкновенно проводят дети, — поскольку его матери, когда он родился, было слишком уж мало лет: всего семнадцать, а отец… словом, рассчитывать на отца не приходилось. Это Уилл усвоил очень рано. Оттого, быть может, и продолжал до сих пор так аккуратно обращаться с деньгами. И во всем прочем тоже вести себя очень аккуратно. Он знал, с какой легкостью у тебя может все отняться, буквально выскользнуть прямо из рук.
Родители его жили когда вместе, когда порознь — и в конце концов отец, по сути дела, ушел от них. Но все равно приходил, по крайней мере на какое-то время, и мама Уилла неизменно позволяла ему без всякого предупреждения сваливаться к ним на голову — даже когда их с Сэмом дороги, строго говоря, уже разошлись. Принимала вместе с Сэмом и попугая — с условием, что, когда случаются подобные налеты, под клеткой, извлекаемой из стенного шкафа, расстилали бы газету. Уилл мог оценить, как далеко простирается доброта его матери: она терпеть не могла этого попугая, и он в свою очередь отвечал ей тем же. Ты! гаркал он, стоило Эми к нему приблизиться. Вон отсюда! скрежетал он негодующе.
С приходом отца все оживало и вспыхивало ярким цветом. Был случай, когда Сэм взялся расписывать стены в ванной комнате и разрешил Уиллу помогать, что завершилось для них обоих превращением на много дней в ходячий калейдоскоп, перепачканный масляной краской, которая никак не отмывалась. Иной раз, когда отец приходил, это заканчивалось ссорой между родителями; мама плакала, твердя отцу, Когда ж ты уже повзрослеешь? а Уилл чувствовал себя виноватым. Корил себя, что любит проводить время с отцом, который его даже ботинки надевать не заставлял! Порою босые ноги обжигал горячий асфальт. Порой под ногами лежали лед и снег, и очень кстати пришлась бы пара ботинок. Но Уилл никогда не жаловался. Он умел радоваться и тому, что ему все же выпадает. В итоге вырос уравновешенный и деловитый паренек, темноглазый, с каштановыми волосами. Худой, долговязый и серьезный.
— А как у папы насчет близких? — спросил он однажды у матери, и она отвечала:
— Попугай — вот его близкие. Была когда-то сестра, но что с ней стало, не знаю. Так что в основном — попугай. — А потом прибавила: — И мы.
Однажды вечером, когда Уилл и Эми возвращались из магазина с покупками, — дождливым сереньким вечером, когда в воздухе тянуло сладковатой гарью, — Эми внезапно стала как вкопанная посреди улицы, выронив из рук пакеты. Уилл в первое мгновение подумал, что у нее схватило сердце — но нет. Мама глядела наверх. Там, на крыше, стоял его отец.
— Смотри хорошенько, в кого влюбляться, — сказала Уиллу тогда его мать. Шу-у, полетели, мелькнуло у него в голове. И полетели только вниз… — Не обязательно что́ тебе любо — то и благо. Запомни это.
У матери Уилла были черные, коротко стриженные волосы, и ходила она — кроме как на работу — в джинсах и в футболке. На плече ее красовалась татуировка в виде розы: ошибка молодости, которую она не могла себе простить.
— Память о том времени, когда я дурью маялась, — говорила она Уиллу. — Ты только не вздумай себе-то завести такое. Тебе еще рано.
Уилл знал, что его родители в свое время пристрастились к наркотикам, что полюбили они друг друга безоглядно, не задумываясь о последствиях. Он видел, что мать потом сумела взять себя в руки, но отцу — так и не удалось, поэтому Уилл ничего от него и не ждал. Мать часто принималась возмущаться тем, какое тот безответственное существо; Уилл принимал это как данность, факт жизни — вроде того, что бывают птицы сизые, а бывают черные. Его отец был самим собой, вот и все.
Время от времени происходили неприятности. Сэм иногда показывался в школе, где учился Уилл, и это всякий раз оборачивалось скандалом. Когда он был в первом классе, Сэма пришлось выдворять насильно, с помощью полицейских. Во всяком случае, утверждали, что пришлось. Уилл мог бы и без них утихомирить одурманенного наркотиками отца — он уже пробовал и ему удавалось. А ну-ка, два шага — и убежим, и спрячемся на лестничной клетке, в подземке, в подвале, в закусочной. Сэм был параноик. Уилл выучил это слово с малолетства. Он знал, что это значит, когда Сэм стоит на тротуаре напротив школы и кричит, что его сына собираются убить, что ему отовсюду грозит опасность. Уилл тогда подошел к окошку и наблюдал, как забирают его отца. Шуми, кричи, хоть надорвись — будет только хуже. Если бы можно было составить для отца памятку: пригнись пониже, разожми и свесь руки, чтоб не сломались как спички, — не сопротивляйся…
Когда отец Уилла не подчинился, его повалили на землю; один полицейский уселся на него верхом, другой, заломив ему руки назад, надел наручники. На тротуаре виднелась кровь — или, быть может, это остались следы краски. Потому что отец Уилла был замечательный художник — правда, денег ему за это не платили. Уилл надеялся, что в полиции его отцу не причинят вреда, что там поймут, кто он такой. У папы Уилла имелась собственная система верований. Он верил в существование лиходеев, в карты, составленные из слез, в города, порожденные белым порошком, в укрытия, подаренные тебе иглой. Веровал в то, что существуют небеса — там, в вышине, поверх царства повседневности, — не могут не существовать. Ибо то, что есть здесь, вокруг, — не подлинный мир. Эта кошмарная площадка бытия. Эта равнина, по которой мы топаем.