— От сердца, — сказал мужчина. — Оно и убило. А всё усугубили его двое племянников — так мне сказали.
— У него не было детей? — спросил я, чтобы получить подтверждение.
— Так вот, — сказала женщина, — случилась любопытная вещь. У меня был рак левой груди и грудь отняли. Так я приобрела фальшивую, ну как это называют?
— Протез.
— Да, протез. Так вот, левую грудь мужчине всегда щупать удобнее. И он щупал, щупал, а я смеялась. «Почему это ты смеешься?» — спросил он. И я ему ответила: щупай другую, так как это протез. И он не выдержал: оставил грудь и оставил меня.
— Детей не было, а двое племянников озлобились один против другого, Фермино же то принимал сторону одного, то другого из-за раздела имущества. Но так и не решил, кому отдать предпочтение, он был очень педантичен во всем и каждый раз, когда уже все вроде бы было решено, один из двоих приходил с жалобой. Так вот, вчера у него случился приступ, и он умер. А в выигрыше остался, естественно, плут.
— И теперь, — сказала женщина, мне очень противно, когда я еду в метро или каком другом транспорте, и какой-нибудь мерзавец, в тесноте всегда найдется мерзавец, щупает мою грудь. Щупай, щупай, она из опилок.
— Должно быть, протез очень похож на настоящую грудь, — сказал я деликатно. — Сделан из каучука, или чего-нибудь подобного и производит впечатление настоящей.
— Вполне возможно, — сказала она. — Но теперь я думаю не приоткрыть ли мне грудь и не сделать ли лифчик посвободнее?
А я подумал о бедном Фермино. Вижу его у врат Рая, где святой Петр спрашивает его, хочет ли он действительно в Рай с его утомительными арфами и лютнями, или же предпочитает Ад с еретиками и проститутками. И Фермино отвечает: «я подумаю».
Салус женился, вот уже сколько собираюсь это тебе сказать и все забываю. Сводней стала дона Фелисидаде, ей надоела его привычка подкарауливать старушку по дороге в уборную. А повенчать их должен был капеллан приюта, но, для того, чтобы совершить это, пришел Тео. Капеллан был болен и сочли, что он не сможет этого сделать. Вот о Тео я сейчас и хочу с тобой поговорить. Он скоро должен прийти ко мне, он редко приходит, думаю, чтобы дать мне возможность забыть его, или дать понять, что нет смысла ждать его. Сыновняя любовь у нашего доброго Тео есть. Только он посвятил себя совсем иной любви. А потом, ты же знаешь, сыновняя любовь это — понятие, а понятие далеко от чувств. Или обязанность, а обязанность — добродетель, а добродетель всегда утомительна, ну а если и не добродетель, то все равно не является заслугой. Или нежная память детства и необходимо, чтобы объект ее находился на определенном расстоянии, и память могла бы функционировать. А то и привычка, как скажем, надевать или не надевать галстук. Дорогой Тео. Но я люблю его, потому что я в нем. Это его во мне нет, и он не знает, что я в нем — вот такая непристойная штука жизнь. Он должен прийти совсем скоро, вот тогда я и расскажу тебе о нем. А сейчас он сидит с тобой в комнате в тот вечер, когда я вернулся из суда. Локоть его опирается на край стола, подбородок на руку, сжимающую платок. Он говорит. Я вхожу и сажусь, и слушаю его. Вы меня не видите, я слушаю. Тео у стола, а ты на том плетеном стуле с подлокотниками и спинкой. Сидишь, откинувшись на спинку, похоже, отдав свое тело безжизненной плетеной материи. Всю жизнь ты сидела прямо, не откидываясь и не облокачиваясь. Рядом с Тео лежит альбом с фотографиями твоего тела. Альбом закрыт, у него бархатная обложка с цветами. В альбоме фотографии, вырезки из газет и журналов. Это история праздников твоего совершенства, твоей подлинной сущности. Я смотрел их редко и вот уже давно не видел. И попросил Марсию принести их тоже.
— Даже не думай, откуда я знаю, где альбом?
Но это ничего, со мной твоя фотография, она всегда стоит на бюро. Ты на ней с челкой, взгляд открытый и горящий. Лицо овальное, продолговатое, четкий контур делает его строгим. В твоем облике что-то мальчишеское, какой-то вызов, который заставляет меня улыбаться. Пойдем со мной, зовет меня малыш в саду спокойным взглядом сообщника. Не могу, отвечаю я ему, не произнося ни слова. Я редко листал твой альбом, у тебя было сильно развито чувство собственности. Твои салфетки, мыло, карандаш, резинки.
— Кто это хозяйничал в моем маникюрном наборе?
Однако все это говорилось не столько ради того, чтобы подчеркнуть, что вещи твои, сколько ради того, чтобы получить от них поддержку, ведь мы такие беззащитные. Альбом. Я полистал его немного с Тео, однако только теперь рассматриваю с особым вниманием. Это внимание направлено на то, чтобы увидеть все, что в нем есть, целиком: твое совершенство, которое ушло, и время, которое вынудило его уйти, и себя, который видел тебя и тоже ушел. Я так тебя любил. Но вот что любопытно, как это выразить? Любопытно то, что когда я тебя любил, в тебе не было этого самого совершенства, которое есть теперь в твоей призрачности и невозможности твоего присутствия. Только теперь ты красива, цела и невредима, и чудесна, как сияние. На одной фотографии ты запечатлена в воздухе, свернувшейся в клубок. На другой — соскакивающей с брусьев, и я думаю о стреле, которую некий бог пускает в тебя, как в огромную птицу. И есть еще одна, которая…
— Смотри, смотри, — говорит тебе Тео, потому что тебе не хочется смотреть.
Все должно иметь свой смысл. Смысл и основание. А это то, о чем никто не думает. Мы очень часто спрашиваем, почему существуют вещи, мир и все прочее? Но никогда не спрашиваем, почему существуют подлинные основания, чтобы возникали вопросы. И почему это основание должно быть таким, а не иным, почему мы вообще задаемся вопросами. Существует и другое основание, как брусья, это — чудо равновесия, ты прыгаешь спиной и опускаешься на них же.
Но если мы вопрошаем себя, значит, вопрос должен иметь смысл. Существуют не только вещи, мир и все прочее, но и вопросы, то, что ты спрашиваешь. Так почему же ты спрашиваешь? Должна быть необходимость, основание для вопроса, как и для всего прочего. Когда мы очень хотим знать, почему существуют вещи, мы не спрашиваем, почему мы должны это спрашивать. И тогда я говорю: потому что это такой же факт, как наличие камней. Следовательно, спрашивать необходимо. А если необходимо спрашивать, то необходимо и получить ответ.
Но из всех твоих фотографий мне больше всего нравится та, на которой ты летишь с одного края ковра на другой. И нравится потому, что на ней видны и все те, кто сидит вокруг ковра, прикованные к земле, а ты — в воздухе.
И то, что я спрашиваю, очень просто: какой во всем этом смысл?
Пока есть альбом, будет чудо твоего тела одновременно весомого и воздушного. Ты еще не старая, моя дорогая, теперь ты это видишь. И еще не свободна от своей плоти.
Это — воскрешение из мертвых. Триумф вечности, который заключен в твоем теле. С вечностью, которая заключена в твоем теле, ты можешь сделать тройное сальто и парить, не поднимаясь со стула. «Сие есть тело мое», — сказал Христос.
Я слушаю нашего Тео в часовне приюта. Иногда он приходит сюда служить мессу. Я всегда иду его слушать из своего бесконечного далека. Слушаю его громкие возгласы, которые сотрясают стены, пронзают тронутые тленом тела стариков всего мира. Hoc est enim corpus meum. И улыбаюсь в своем усталом безбожии. Мелодичная музыка созвучна моей душе, она заполняет все пространство часовни, ее поет хор ангелов, я ощупываю свою культю. Это есть тело мое. Hoc est.
Так сказал Христос, но и ты тоже можешь сказать: это тело мое. Тело твоей вечности, твоего вечного совершенства.
Сколь приятно слушать нашего дорогого Тео, но ты уж всхлипываешь. Не плачь. Не умиляйся. Господь — суров, плотояден и непреклонен, как судьба. Моя дорогая Моника. Как я люблю тебя. Как задыхаюсь, глядя на воображаемое мною твое фото. Я должен рассматривать его особенно пристально, как бы заглядывая вперед, письмо будет длинным. Будет длинным, чтобы стать причиной моей усталости. Но до того я бы хотел тебе рассказать кое-что еще. И прежде всего о женитьбе Салуса, которая состоялась какое-то время тому назад, но я теперь воспроизведу все по порядку. Обряд совершал не Тео. Или Тео? — вот уже и не помню, кто его должен был совершать. Потому что с одной стороны — все в руках человеческих, и тогда его должен был совершать капеллан — это его епархия. Но ведь Тео доступен язык Господа, окончательного воскрешения, как тебе кажется, а? Забудь, что Тео твой сын, что скажешь? Но знаешь, как-то Салус, он раньше никогда со мной не разговаривал, или я не помню, так вот, как-то Салус сказал мне: доктор судья — именно так, доктор судья. — Доктор судья, я хотел бы пригласить вас в посаженные отцы. Я глупо уставился на вместилище его иронии или наивности, или на более потаенную и непостижимую часть тела, где находилась гармония мира. И сказал ему: не могу, указывая на отсутствие ноги, которое не позволяло дать согласие. И мне показалось, что ему понравилось, что я не могу, это давало ему возможность удовлетворить свое странное желание, которое он, похоже, до конца не осознал, а потому мой отрицательный ответ счел подходящим. Я не настаивал, а только засмеялся, и его лицо расплылось в улыбке. Дона Фелисидаде рассчитывала на скромную церемонию, почти тайное венчание ранним утром: только Господь и новобрачные. Но Салус хотел иначе. А невеста хотела того, что хотел жених. Она дважды вдовствовала, к тому же была бесплодной как при первом, так и при втором муже, звали ее — и опять, дорогая, не помню. То ли Виржиния, то ли Диана, однако Диана — имя языческое, более подходящее для суки. Пусть будет Виржиния. Салустиано был холост, думаю во исполнение возложенной на себя самого миссии патриарха или великого гения. Ни у нее, ни у него семьи не было, как и у той, которая, как путеводная звезда, освещала им при данных обстоятельствах дорогу фонарем. Дорогая Моника. Как же трудно рассказывать. Мы поженились с тобой поспешно, получив, подобно собакам, из рук государственного служащего свидетельство, дорогая. Не раздражайся, не говори глупости. Ведь точно получали разрешение на… как это сказать? на что будет, то будет. А вот Салус и Виржиния желали присутствия Бога. И я под грузом моего совершеннолетия, грустно улыбался, сознавая невозможность этого.