“Во дают”.
“Начальство, дери их в доску”.
“А ты знаешь, сколько получает первый секретарь”.
“Им получать не надо, сколько хочешь, столько и бери”.
“Ну, не скажи”.
“А я тебе говорю”.
Ревела буря, дождь шумел. Во мраке молнии блистали. И бескрайними полями. Лесами, степями. Всё глядят вослед за нами черножо-о-пых глаза!
ХLI Эротическая мобилизация. Чем кончилось
4 часа утра
“А, и ты тут... Где Валюха? Валенька! иди сюда”.
И снова гаснет свет. Мерцает из зала разноцветными огоньками ёлка. Пары лежат в обнимку. Иных развезло.
“Ну как, весело? Такая, брат, жизнь пошла. Пей, веселись. После лагеря-то, а?..”
“Алексей Фомич, всё благодаря вам”.
“Что-то я притомился. Пошли ко мне, отдохнём маленько. И бутылку прихвати, вон ту. Чёрную бери, мартель. Ать, два!”
“Алексей Фомич, кабы не вы...”
“Ладно, слыхали. Потопали... И ты тоже. Ну как, понравилось?”
В лифте:
“Я вам, дети мои, вот что скажу: надо быть человеком. Кругом одно зверьё, вот что я вам скажу. Зазеваешься, глотку перегрызут”.
“Прилягте, Алексей Фомич. Сейчас вам расстелю”.
“Сперва выпить. Такая, говорю, селяви...”
“Алексей Фомич... может, хватит? Лучше отдохните. А мы тут возле вас посидим”.
“Я сказал, выпить”.
“Батюшки, а я и закуски не взяла. Сейчас сбегаю”.
“Стоп. Обойдётся. Ну, давай... чтобы мы все были здоровы”.
“За вас”.
“Я что хочу сказать. Ты не смотри, что они такие. Я-то их знаю, сам сколько лет на ответственной работе... В этой среде, понятно? Зверьё, одно зверьё. А надо быть человеком. Вот так. Иди ко мне, Валюха”.
“Алексей Фомич, вам бы лучше отдохнуть”.
“Иди ко мне, говорю”.
“Неудобно как-то...”
“Чего неудобно? Запри дверь. Дверь, говорю, запереть”.
“Ну, я пошёл”, – сказал писатель.
“Оставаться здесь”.
“Да как же, Алексей Фомич...”
“Чего – Алексей Фомич! Твою мать... Как прописку пробивать, помощь, понимаешь, оказать, на работу устроить, так Алексей Фомич. А вот чужих баб еть! Пущай тут сидит. Пущай смотрит”.
“Может, мы лучше пойдём... Алексей Фомич, это всё неправда”.
“Чего неправда? Ты ему даёшь? Я всё знаю. У меня своя разведка. Ты всем даёшь. Стели постель. Я лечь хочу”.
“Сейчас всё будет Алексей Фомич. Две минуты. Только подушку взбить. Вам помочь раздеться? Мы сейчас уйдём...”
“Ку-да? Ни с места. Пущай сидит и смотрит. А ты иди сюда. Ко мне! Снимай тряпки”.
“Алексей Фомич, миленький...”
“Это мои тряпки. Снимай всё, сука. Я вот тебе сейчас покажу. И ему будет полезно, будет знать, как бабу ублажать надо. По-настоящему... Всё с себя снимай. Одеяло прочь”.
“Да как же, Алексей...”
“Я не смотрю”, – угрюмо сказал писатель.
Там что-то происходило. Там сопел и ворчал комсомольский руководитель Алексей Фомич.
“Во-от. Шире ноги, паскуда! Давай, давай, давай... О-о!”
“Ну... ну...” – лепетала женщина. Словно тяжёлый воз поднимался в гору.
“Ыхы, ыхы, ыхы! Ы!.. ы”.
И всё стихло. Успокоилось тяжкое дыхание мужчины. Несколько мгновений ещё дёргалось грузное тело.
Валентина выбралась из постели.
“Слушай. Что с ним?”
“Не знаю”.
“Алексей Фомич! А? Алёша. Алёшенька!”
“Он умер”, – сказал писатель.
“Что?!”
“Отдал концы, вот что”.
“Слушай, что делать-то?.. Беда-то какая... беги за врачом. Или нет, лучше я сама... Слушай меня: мы скажем, ему стало плохо, я отвела его в номер, он тут и помер. Я стала звать на помощь, тут ты прибежал... Скажешь, как раз шёл по коридору. Ты свидетель, понял? Ты здесь сиди, я побегу в санчасть... Или нет, ты лучше уходи, я сама. Позвоню сейчас отсюда”, – бормотала она, вытирала рубашкой у себя внизу, не знала, куда её деть, в спешке одевалась, слезы и краска текли у неё по лицу.
Теперь веселье бушевало на всех этажах.
XLII Нечистый дух. Антипатриотическая позиция романиста получает достойный отпор
Сентябрь 1967
Скажут: дела давно минувших дней. Что произошло за эти годы? Да ничего сверхъестественного; сменился правитель, только и всего. И, однако, что-то варилось в котлах, что-то менялось в составе атмосферного воздуха. Что же именно? Полагаем, что лучше об этом справиться у историков.
Как? Разве вы не историк?
М-м... не совсем.
Оглядываясь назад, трудно поверить, что эпизод, о котором пойдёт речь, мог состояться на самом деле. Слишком уж надо было для этого оказаться наивным, что ли. Но, с другой стороны, назвался груздём – полезай в кузов. Пора, давно пора приобщиться к литературной среде. Быть может, общее потепление этих лет пробудило отвагу.
Было в самом деле тепло, время – около четырёх часов дня. Поезд остановился на пустынном полустанке, тридцать шестой километр от столицы. Только что прошёл дождь. Капли влаги переливаются голубыми, розовыми и серебряными огнями на траве. В сосновом бору чисто, свежо. Лучшего времени года не бывает, лучшего места не найдёшь во всём свете.
Путешественник миновал рощу, прошагал мимо кладбища знаменитостей, тех, кто некогда населял посёлок, свернул на дачную улицу и, наконец, поравнялся с голубеньким палисадником. Он стоит у калитки. Мохнатый чёрный зверь, выскочив из-за угла, с грозным лаем несётся навстречу. Дом был основательный, снаружи обшитый досками, с балконом, с резными наличниками на окнах. С крыльца сошла пожилая простоволосая женщина. По всему виду писателя было ясно, что он вовсе не писатель. Он стал объяснять, что его ждут.
Дача принадлежит литературному министерству и предоставлена знаменитому критику в пожизненное пользование. Хозяина нет надобности представлять, довольно будет напомнить, что его зовут Олег Михайлович, “тот самый”, известный в кругах под именем Олег Двугривенный. Он ждёт наверху. Одет в рабочую одежду – байковую куртку, подпоясанную витым шнурком, на шее платок, на ногах отороченные мехом домашние туфли. Он прост и приветлив, несмотря на громкое имя и высокий чин. В кабинете витает тонкий аромат духов. Посетителю указано на кожаный диван, сам поместился вполоборота к рабочему столу.
Над столом в простенке между окнами, за которыми шевелится желтеющая листва, граф Лев Николаевич Толстой, каким его изобразил художник Крамской, с пером в руках, перед старинным письменным прибором трудится над народно-исторической эпопеей “Война и мир”. В углу стоит столик с пишущей машинкой. Оробелый гость сидит на краешке дивана, поглядывает на полки с корешками книг.
“Ну-с”, – промолвил Олег Михайлович, потирая ладони и, очевидно, собираясь приступить к разговору. Скрипнула дверь, въехал на колёсиках столик со скромным угощением. Зверь поднял морду, но передумал и улёгся снова. Пожилая тётка – экономка? тёща? мать? – уплыла из комнаты.
“Ну-с...” – и он повернулся вместе с вращающимся креслом к столу, извлёк увесистую папку из нижнего ящика письменного стола. Посетитель с трепетом следил за его движениями. Измученный бессонными ночами, он сидит в углу за крохотным столиком, на порядочном расстоянии от следователя: необходимая мера предосторожности, чтобы арестованный не напал на лейтенанта. А также для того, чтобы не видели, что он там читает. Медленное перелистывание толстого следственного дела, загадочное движение бровями, покрякивание, покачивание головой – должны произвести впечатление. Олег Михайлович перелистывает рукопись. В эту минуту становится ясно, что роман – это улика. Какая неосторожность. Подавив волнение, гость (мы с утра ничего не ели) неловко тянется за бутербродом.
“Что?.. – рассеянно, не поднимая глаз от рукописи, спрашивает хозяин, словно угадав его мысли. – Угощайтесь, прошу вас...”
“Поверите ли... – говорил он, поглаживая машинописный лист, – простите, запамятовал, как вас по батюшке... (Писатель поспешно назвал своё имя и отчество.) Поверите ли, света белого не вижу. То звонят из „Молодой гвардии“, просят юбилейную статью, то собрание партактива, семинар молодых прозаиков, творческий вечер кого-то там, надо выступить. Извольте каждый день тащиться в город. Своей работой некогда заняться”.
“Сочувствую”, – сказал басом Лев Толстой из дубовой рамы.
Олег Двугривенный поднял глаза на классика.
“Ему хорошо. Сидел в своей Ясной Поляне... М-да. Не примите это на свой счёт, – сказал он мягко, – это я так... Что же мне вам сказать...”
Он задумался, поднёс к подбородку переплетённые пальцы.
“Не скрою, меня увлекла ваша вещь. Мне трудно определить её, так сказать, жанровую принадлежность, на роман как-то не тянет. Скорее, автобиография?”
“Не совсем”.
“Ага. Я так и подумал. Как-то слишком уж обрывисто, видно, что автор ещё не умеет как следует сколотить композицию. Но, в конце концов, русская литература всегда игнорировала строгую форму, не правда ли, всегда выламывалась из традиционных жанров... Это что такое? – строго спросил он. Пёс стучал хвостом о ковёр. – Прекратить”.