Конечно, жизнь складывалась бы иначе, если б два года назад человек, называвший себя Мартином Кроненгером, и в самом деле оказался бы датчанином, а не эстонцем, как я запоздало догадался. Впрочем, это именно догадка — я и по сей день не знаю, кто он такой на самом деле. Паспорт Мартин Кроненгер показывал, и паспорт был отчетливо датский, со всеми мыслимыми и немыслимыми причиндалами — с голограммой, с давлеными печатями и головастыми орлами… Однако, учитывая, что датских паспортов я отродясь в руках не держал, Мартин Кроненгер мог конечно же подсунуть мне что угодно. Напиши только DENMARK красивыми буквами — и дело в шляпе.
Договор купли-продажи был подписан, Стреповиков распорядился, деньги пошли в Данию, и на пятый день, не дождавшись звонка ни от Прикащикова, ни от шефа его, Мартина Кроненгера, я позвонил сам. На месте их не оказалось. Детали моих розысков малоинтересны. Ни Мартина Кроненгера, ни секретаря его
Прикащикова Владислава Егоровича я более не видел и голосов их, отчасти жизнерадостных, отчасти озабоченных сложностями той самой жизни, что приносит не только заботы, но и кое-какие радости, более не слыхал.
В суде мы со Стреповиковым оказались четвертыми, а за нами чуть позже появились еще два претендента на справедливость. Нечего и говорить, что все желали зарегистрировать-таки договор купли-продажи на квартиру номер 37 в доме 4 по улице Новоткацкой — пусть даже и через суд. Все семь купчих были оформлены на протяжении двух дней (что, на мой взгляд, потребовало ювелирного расчета со стороны исполнителей), и после подписания каждого из них на банковский счет в Данию уходило от двадцати четырех до двадцати девяти тысяч. Стихийное расследование, предпринятое группой энтузиастов в составе шести риэлторов и одного шалого мужика (не имевшего представления о том, чем справка ЖСК отличается от свидетельства о праве на наследство, но то и дело грозно восклицавшего: «Мне плевать! Я не за правду бьюсь, а за бабки!..»), показало, что у каждого из семи нотариусов, удостоверявших сделки, осталось в архиве по экземпляру одинаково поддельных (или, если угодно, одинаково подлинных) договоров купли-продажи на имя Прикащикова, — и лично для меня ничего нового в этом уже не было. Поскольку во всех договорах была указана, разумеется, не истинная стоимость квартиры, а (в целях сбережения сумм, идущих на нотариальные сборы) инвентаризационная по справке БТИ, нотариусы выглядели совершенно спокойными: даже если бы суд решил повесить на них ответственность, их ущерб (равно как и компенсация нашего) оказался бы копеечным. Мы заплатили меньше всех — и это было единственное, что могло в этой безнадежной ситуации порадовать.
Стреповиков в отличие от меня радости не выказывал. Он был так же немногословен, как и прежде. Ему, по его словам, все это было по барабану. Он вручил мне доверенность на право ведения дел и получение денег, ежели таковые воспоследуют. Я ему — двадцать четыре тысячи долларов США стодолларовыми купюрами нового образца. «Ну, Серега, прощевай, — благодушно сказал он напоследок. — Ладно, чего там… я на тебя не в претензии.
Мебель будешь покупать — заглядывай. Ты человек обеспеченный, подберем чего ни там…»
Кастаки считал деньги. Я посмотрел на его внимательное лицо — брови вскинуты, губы поджаты — и подумал, как сильно все-таки Шурик изменился за эти годы. Памперсы его изменили. Гладок стал.
Говорит так уютненько: дождичек, водочка, лимончик. И уже обходится без теорий. Все больше на практике решает поставленные жизнью задачи… Ну и ладно. А кто не изменился? Я не изменился?
Мы уже выпили по паре-тройке рюмок, но легче мне не стало, наоборот — тяжесть в груди стянулась до размера кулака, начала горячеть, я вспомнил лицо Павла, каким оно было вчера, птичье выражение его глаз и то, как он пытался выхватить из накатывающей на все темноты хотя бы нас, сидящих у постели, — стало жарко глазам, я несколько раз сморгнул, потом без раздумий налил половину фужера и тут же выпил.
Кастаки досчитал деньги и сунул обратно в конверт.
— Две двести пятьдесят. Двести пятьдесят — это за два месяца: за прошлый и за этот, — сказал я зачем-то. И без моих уточнений все было ясно как дважды два. Язык развязывался. — За этот. Ну за тот, который кончился. Ты понимаешь. Сентябрь то есть. А за октябрь через недельку, ладно? Через недельку не поздно? Сейчас что-то… в общем, какая-то напряженка сейчас с этим делом и…
— Да ладно, чего ты. — Кастаки сунул конверт в карман пиджака. -
Разберемся.
— Короче, непруха, Шурик, — сообщил я, наливая ему и себе. — Что-то все никак не вяжется. Знаешь, я о чем думаю? Нет, вот ты смотри. Я у тебя двадцать брал. Думал, за полгода отдам. Ну за год от силы — это если нога за ногу. И что? Еще три должен. И процент-то ведь небольшой…
Шура поморщился.
— Да нет, я не к тому! Я просто рассказываю. Да ну, ты чего, Кастаки! Я же тебе за это очень благодарен, правда… Ну, в самом деле, какого черта. Мы же рассудили. Ты бы положил их в банк и получал бы — ну не два в месяц, ну полтора процента бы получал… Но тебе-то в банке было бы надежней, верно? Я же понимаю. Ты мне двадцатку дал — а кто его знает, может, я только чудом под трамвай не попал с твоей двадцаткой? Нет, ну бывает же! Бац! — и готово. И плакали твои денежки. Верно? То есть риск. А за риск надо платить. Нет, ну правда — надо же? Вот я и платил. Все нормально, чего ты.
Шура поднял брови, и лицо у него сделалось отсутствующее.
— Ну-ну, — сказал он, отрезал кусочек мяса, положил в рот и стал аккуратно жевать, глядя куда-то мимо меня. — Говорено-переговорено.
— Я шучу, конечно, про трамвай… не попал и не попаду… но все-таки! Ты пойди попробуй вот так на ровном месте займи двадцатку!.. Да никто не даст! Ни у кого нет… а у кого есть, так побоится… или, например, машину хочет покупать… или еще чего-нибудь. В каждой избушке свои погремушки. Ну и что было бы?
Я, конечно, сам виноват, но… Как вспомню этого Стреповикова — у-у-у-у!..
Я замолчал, подумав, что загудел сейчас точь-в-точь как Будяев.
— Да ладно тебе, — поморщился Кастаки.
— Не-е-е-т! — Я покачал пальцем. — Ты не должен думать, что я думаю, что ты думаешь, то есть… э-э-э… ну, я хочу сказать — вот, мол, процент берет и вообще… а? — Мне хотелось еще добавить что-то про честность и всякое такое, но почему-то стало скучно.
Тогда я просто поднял рюмку:
— Ладно, все… Давай теперь за твое прибавление еще раз.
Сколько уже? Полгода? Семь?
— Девять.
— Во, девять уже… видишь. Уже поровну — девять до, девять после. Девять там, девять здесь… Это большое дело, Шурик. Это ты как молодой себя ведешь. Раз — и опять замолодел. А Петьке-то сколько?
— Семнадцать скоро.
— Во! Вот так! Семнадцать!
Мы чокнулись.
— Ты закусывай, закусывай, — сказал Шура. — Что-то ты, Серега, воодушевился сверх меры…
Я опрокинул рюмку и посмотрел в тарелку.
— Знаешь, Шура, — сказал я, тыча вилкой в аппетитный кусок свинины. Потом поддел картофельную долечку, положил на язык, сжал зубами — она захрустела. — Вот я однажды шел мимо лужи.
Такая громадная лужа. Понимаешь? С водой такая лужа…
— Понимаю, — кивнул Кастаки. — Лужа всегда с водой. Без воды — это, как правило, уже не лужа.
— Вот, с водой. Нет, ты не смейся. Такая огромная лужа. Занимает полполосы. А с той стороны — такая большая колдобина. В асфальте. Ну яма такая…
— Яма, — подтвердил Шура.
— И мимо меня проехали две машины. Две. Водитель первой, заблаговременно заметив пешехода… ну меня то есть… взял влево. Туда, к колдобине. Хрясь! — не знаю, как ступицу не разнес. Зато на меня не попало ни капли. Вот. Водитель второй заблаговременно разглядел колдобину. А не меня. И принял резко вправо. Ш-ш-ш-ша!.. Меня окатило с ног до головы, понимаешь?
Зато машина совершенно не пострадала. О чем это говорит, Шура?
— Не знаю, о чем это говорит, — ответил Кастаки. — Ты ешь, ешь.
— Вот и я не знаю, о чем это говорит, — согласился я и взял еще картофелинку. — Я хочу сказать, что по этой луже ничего не поймешь. Чтобы понять, в каких пропорциях делятся в мире добро и зло, пришлось бы стоять у лужи вечно. Нет, ну никуда не денешься
— нужно же получить статистически достоверный результат!..
— И что же мы поймем по статистически достоверному результату? — усмехнулся Кастаки. — Что есть добро, а что — зло?
— Вот как раз это-то совершенно не важно. Можно принять условно.
Допустим, грязный плащ — зло. А расколотая ступица — благо. Или наоборот: расколотая ступица — зло, а тогда грязный плащ — благо. Какая разница? Наплевать. И все равно: что нам скажет статистически достоверный результат? Допустим, сорок пять процентов — в лужу. Пятьдесят — в колдобину. Пятеро из ста были пьяны и вообще ничего не заметили. Так что же, Шура, вот эти-то убогие соотношения и есть пропорции добра и зла? Те самые непостижимые пропорции, а?