И вообще, Коля, вел себя Рыбкин так, словно двумя руками отмахивался от мысли, что я вижу его, но однако, и перетрухивал в глубине души: а вдруг, и на самом деле работает у меня третий шнифт, а он, Рыбкин, кривляется, жесты делает неприличные, честь, как дурак отдает кому-то, и если поглядеть на него со стороны, то и сам, пожалуй, ведет себя вроде стебанутого второй группы. А я все стою и помалкиваю. Не выдержал старик, нос багровый напудрил, еще глоток бесшумно выжрал, сырком закусил и не чавкал при этом громко. Глубинный страх, что за ним, возможно, наблюдают, сделал его воспитанным человеком. Он уже не кривлялся, а смотрел мне в спину человеческим взглядом тепло, сочувственно и немного виновато.
— Ну, ладно, хватит херовину пороть. Поворачивайся, артист. — Проиграл ты, — говорю, — но бутылку я тебе прощаю и сам за ней сбегаю. Славный ты человек, Рыбкин.
Тут он запсиховал, закапризничал, совсем разговнился, натолкал мне членов полные карманы, оскорбил как актера, нажирающегося до горячки и унижающего при этом старого солдата, хотя тридцатку, которую я у него взял на съемках, и не думаю отдавать.
— Беги за бутылкой, а то я тебе как врежу сейчас прикладом, так сразу вылечу от дури.
Я после этого взрыва и рассказал Рыбкину детально, до мелочей, что он делал, умолчав только насчет неблагородного распития водяры без собутыльника, ибо простил человеку его слабость. Он меня обшмонал, думал, я в зеркало подглядывал, и потом уж только, пораженный моим даром, раскис. Совсем раскис.
— Вот бы мне такой же, — говорит, — третий шнифт. Я бы на двух работах сторожил. Эти оба спят, а тот смотрит. Потом наоборот. Сбегал я по-новой. Сидим, трекаем, но сбить Рыбкина с того, что я не артист, а Фан Фаиыч, мне не удалось. Справку об освобождении он даже смотреть отказался. Третий глаз, — говорит, — только у безумно юродивых бывает. Рассказал пару баек, как его баба на Тишинке купила мясо на щи, грудинку. А перед этим как раз с площадки молодняка кабанчика южноамериканского шлепнули. С овчаркой мусора пришли. Она и бросилась на Рыбкина, из чего тот заключил, что кабанчика забили и продали на Тишинке, и от него разило этим кабанчиком, кило которого стоило рублей пять золотом, Хорошо, что у Рыбкина в тот день было алиби, его в вытрезвитель забрали. Потом рассказал, как приехал полковник в черной машине, показал директору какой-то приказ. Директор зоопарка лично поймал павлина и затырил его в багажник черной машины. Рыбкин совершенно точно знает, что павлина отвезли в Кремль и выпустили в огромном кабинете, где Сталин пятые сутки подряд уговаривал маршала Тито не курвиться и не вбивать клин в международное рабочее движение. Два дня ходил павлин по кабинету и нервничал. Сталин то же самое делал, а Тито сидел на стуле и хмуро молчал. Наконец павпин предстал перед ним во всей своей красе. Сталин и говорит Тито:
— Ты чего, тезка, распустил хвост, как этот павлин?
— А я твою маму… туда-сюда! — вроде бы отвечает на это наглый и самоуверенный маршал. Тогда Сталин вызвал Маленкова и сказал
— Увезите его.
— Кого, Иосиф Виссарионович? — спросил Маленков, Сталин еще двое суток ходил по кабинету, курил трубку, не кемарил, а Маленков стоял руки по швам, не обедал, не ужинал и ждал ответа, кого увезти. Маршал же Тито вроде бы крепился, чтобы не наложить в штаны. Наконец Сталин ответил:
— Увезите павлина. — И немного погодя добавил: — Он считался и считается лучшей и красивейшей из птиц так называемого свободного мира. В отличие от некоторых бывших орлов.
Маршал Тито вроде бы вздохнул с огромным облегчением, попросился сходить во двор, вышел, да так и не вернулся. Рыбкин своими руками вынимал павлина из багажника той же черной машины. С тех пор он «поехал» и ни разу не распустил хвост, а Никита жрет нынче трижды очищенную водяру с маршалом Тито, от которой голову не ломит с похмелья.
— Ты, артист, прости меня. Нехорошо я сделал. Я без тебя выпил, пока ты в углу стоял, — вдруг, всхлипнув, говорит мне Рыбкин. — Старина, — толкую я ему. — Слава Богу за то, что я сегодня втрескался в одну ласточку и встретил тебя — нормального доброго человека! Слава Богу! О чем говорить? Ну, вышил и выпил.
— Нехорошо. Я думал, ты не видишь. Нехорошо! Извини. Только не еби все-таки мозги, что ты меня сегодня в первый раз встретил. — Ладно, — говорю, — держи мой долг. И брал я у тебя не тридцатку, а три тыщи, когда постановочные нам платили. Помнишь? С трудом доказал я, Коля, Рыбкину, что постановочных получил он не две старыми, а пять, но три я у него взял на телевизор и чтобы он не пропил.
— Бывает же, — сказал мне Рыбкин на прощанье, — что человек вроде не сумасшедший, а на самом деле… того. А бывает и наоборот. Захаживай. А к кенгурам не ходи. Опять расстроишься, и возись тогда с тобой. Я же на посту все-таки.
Но, Коля, хоть и обалдел я порядочно, не пил-то ведь сколько лет, а до кенгуру добрался. Подхожу к вольеру, словно на свидание пришел: сердце колотится. Впрочем, сердце, может, и от водяры колотилось: она же, гадюка, с каждым днем все больше и больше в яд превращается. Нарочно нас, что ли, травят? Смотрю. Все, как в кино, а самого животного не видно. Вон на том месте я ее насиловал, бедную Джемму, вон там нанес несколько ран финским ножом, там прикончил. Вдруг из-за зеленого строения нелепейшей походкой вышла кенгуру. Читаю табличку: «Кенгуру Джемма. Года рождения 1950». Копия той, убитой.
— Джемма! — кричу, — Джемма! — Подходит к решетке.
— Здравствуй, детка! — Кинул ей французскую булку. — Значит, это я тебя хотел, заметая следы, взорвать вместе с мамой, положив в ее сумку гранату-лимонку? Вот ты какая, — говорю, — отгрохала! Большая. Красивая. Ешь, миляга! — просунул руку за решетку, Джемма дохнула на нее жарко, ткнулась в ладонь трепетным носом, а я думаю, Коля, что только электронной машине могло придти в голову, что Фан Фаныч способен захотеть трахнуть, а потом убить заморсков животное. Все-таки мы лучше, чем о нас думают машины и Кидаллы.
— Ешь, миляга, хавай. Я тебе раз в неделю кешари притаранч вать буду. Кукурузы, — говорю, — тебе достану, пшенички, зелени украду в ботаническом саду. Если бы ты сидела в Гамбургском зоопарке, я бы тебя выкупил и этапировал на волю, в Австралию со справкой об освобождении, а здесь… пардон, вся власть принадлежит советам и поэтому совершенно не с кем посоветоваться, что делать. Что нам делать, Джемма? Как нам быть? Ты знаешь, сколько лет моей жизни, ты ешь, ешь, хавай, превратилось в страшный опыт? Не знаешь. А зачем он мне, ты знаешь? И я не знаю. Но я верю, Джемма, что я не знаю этого по глупости и несовершенству души. Вкусно? И я люблю хлеб. Я, Джемма, в ласточку втрескапся. А она, запомни, пожалуйста, она есть — сама жизнь. Теперь у тебя будет верный друг Фан Фаныч, сирота ты моя милая.
— Гражданин! — это, Коля, лягавый ко мне подканал. — Как вы себя чувствуете?
— Хорошо. Прекрасно. Тужур, ажан, прекрасно.
— Не надо разговаривать с животными в нетрезвом виде, — говорит. Сам молоденький. На смену бериевским костоломам пришел. Вежлив. — Вы приезжий?
— Да, — говорю, — приезжий. Хочешь выпить?
— Откуда вы приехали?
— На днях, — говорю, — я проснулся на свободе в анютиных глазках, объективно в бороде Кырлы Мырлы. Ре-а-би-би-би-ли-ли-ли… Проводил он меня до выхода, а я канаю с ним под руку и хипежу на весь зоопарк: — Свободу Джемме!… Свободу оцелоту!… Свободу семейству кошачьих и подотряду парнокопытных! Руки прочь от гиен и шакалов! Мы с вами, белые медведи! Свободу слонам и тапирам! Руки прочь от антилоп и горилл! Руки прочь от шимпанзе и морских львов! Нашу дружбу не задушишь, не убьешь!
Добрался на шефе до дому без приключений. Только вхожу в подъезд, слышу за спиной типичный голос коллеги:
— Синьор Фанфани!
— Си, си! — отвечаю.
Трекали мы потом по-итальянски. Оказывается, он командирован ко мне Ди Лазурри — боссом небольшой чикагской мафии. Очень удивился, что я всего пятый день, как освободился. Зашли. Пищат птенцы. В бутылке немного коньяку осталось. Выпили. Ведет себя невозмутимо, хотя на плече уже воробьиная какашка. На итальянца не похож.
— Как, — спрашиваю, — поживает Ди Лазурри?
Плохо поживает, как оказалось, Ди Лазуррл, и более того, скоро вообще перестанет поживать. Поэтому он перебрал в уме всех, кто мог бы принять из его рук большое и сложное дело и остановился на моей кандидатуре. У меня опыт работы в сложнейших социально-политических условиях, безупречная репутация и бескорыстная энергия. В моих жилах течет немного итальянской крови, но этого вполне достаточно для того, чтобы топнуть, когда следует, ногой на зарвавшихся мафиозо! Что я об этом думаю? Ответ он хотел бы получить через два дня, так как есть сложности с обратной дорогой.
— Ну, а как вы… сюда, пардон, добрались?
— Правда путешествует без виз, — на ломаном русском языке, с бандитской ухмылкой ответил мне эмиссар. И я сказал ему, недолго думавши, что лестное предложение Ди Лазурри принять, к сожалению, никак не могу. Масса работы на родине. Крупнейшая финансовая операция в истории. Сотни миллиардов рублей. У итальянца глаза на лоб полезли после этих слов. Даю пояснения. Правительство и лично наш Никита Сергеевич страшно обиделись на народ, у которого оказались в долгу, надавав ему на много лет кучу облигации по куче займов. Народ привык к розыгрышам, погашениям, аппетиты растут, и правительство вынуждено возвращать народу чуть ли не ежемесячно огромные суммы. А ведь в прошлом народ сам спровоцировал правительство взять у него в долг на восстановление и развитие сельского хозяйства. Сложилась ненормальная обстановка. Правнтельство изнемогло от вампирских привычек народа-ростовщика. Партия сказала: «Будет!» Никита приказал прекратить такое безобразие. «Руки прочь от официальных таблиц розыгрышей всех займов!» «Нет — народу Гобсеку!»