— Ближе, ближе!.. Вы позволили заполнить анкету?
— Да, Петр Константинович, позволил…
— Зачем? Что вы имели в виду? Позволили, значит, хотели ее обеспечить работой. Какой? Да отвечайте же! Какой?
— Я полагал, Петр Константинович… Я считал…
— Что вы считали? Вы обнадежили человека! Что вы можете ей предложить? Место судомойки в буфете?
— У нас есть в техотделе вакансия и в лаборатории, техника фотокопирования…
— Вздор! Как вы можете доверить техническую документацию человеку, не смыслящему в инженерии? Или тонкое лабораторное дело неподготовленному?.. Вы путаете кадровую политику. Государство тратило тысячи, делая из нее филолога, а вы подсовываете ей занятие, в котором она некомпетентна. Вы, кадровик, допускаете грубейшие служебные просчеты!
— Я думал, Петр Константинович…
— Нет уж, послушайте, когда я говорю!.. Вы держите человека в напряжении целый месяц! Треплете ему нервы. Прививаете ему комплекс неполноценности, горький социальный опыт. Кто учил вас так обращаться с людьми? Где она, пресловутая чуткость? Внимание к человеку? Что же мне теперь прикажете делать? Из-за вашего разгильдяйства принять ее на работу? Вбить тромб еще в одно место, и это теперь-то, при острой нехватке грамотных спецов, когда секунды считаем!
— Петр Константинович…
— Я вас предупреждал в прошлый раз, но, видимо, не подействовало. Что же мне, переходить к оргвыводам? Не настало ли нам время расстаться?
Волосы кадровика были очень белыми, а лицо очень красным. Он лепетал. Руки дрожали, мусолили папку с бумажками. Девица в кресле готова была бежать. И Пушкарев жерновами своей воли и власти перемалывал кадровика, беззащитно стоящего. И вдруг очнулся:
«Что я, ослеп?.. Нельзя… На каком основании? Сам-то не лучше… Девица безумная, старик седовласый… Его заклюю до инфаркта… Ведь многое мне понять не под силу, а решаю, рублю сплеча…»
Так думал он, отпуская обоих, чувствуя свою вину и беспомощность, поражаясь этому новому для себя ощущению. Закрыв глаза, нес в них огненный, с бронзовым отсветом, сумрак.
К нему явился Миронов, худой, бледный, с глубокими подглазьями. Раскрыл папку с делами. Тусклым голосом докладывал о переписке с министерствами, о продолжающихся распрях с городскими властями.
— Но одно, Петр Константинович, все-таки решить удалось. Всю слободу Захромы отдали наконец под снос. Здесь мы их победили, правда ценой немалой. Всю девятиэтажку приходится отдать слободским. В один дом всю слободу запихаем. Сегодня иду, а на доме кто-то мелом начертил: «Захромы». Так что вот, сегодня пускаю бульдозеры. Можно снос начинать.
— Подождите! Снос!.. Подождите! — испугался вдруг Пушкарев, представив вчерашнюю комнатушку, лампу, половик, висящий на дверях замок, падающий под ударом бульдозера. — Дайте-ка план!
— Но вы же сами торопили со сносом! — удивился Миронов, разворачивая перед Пушкаревым план. — Я выделил шесть бульдозеров. Снял с насыпки дороги. Прораб упирался, давать не хотел.
— Правильно упирался. Много сняли. Оголили дорогу. Хватит и двух! И начните сносить вот отсюда. Овражную пока не сносите. Поняли? Овражную пока не сносите!
— Хорошо, Петр Константинович, понял…
— Ну а как с мостом? Пошел наконец бетон? Мост не голодает? Мостовик-то наш, Тихонов, помню, убивался на штабе: мост, говорит, голодает. С чайной ложки его кормим.
— Тихонов умер. Пришла из Москвы телеграмма. Не дожил до пуска моста. А бетон пошел. Все нормально.
Пушкареву вдруг стало больно. За умершего Тихонова. Он испытывал к нему постоянное сдержанное сострадание, к его большому костлявому телу, провалившемуся, как пропасть, лицу, над которым висел и лучился мост небывалой конструкции.
— Жаль, — сказал Пушкарев, — Тихонова жаль.
— Да, — слабо ответил Миронов.
Он сидел перед Пушкаревым, молчаливый, изнуренный, тусклый, с погасшими, полузакрытыми глазами. И Пушкарев вдруг почувствовал всю усталость своего заместителя, всю его печаль, влечение к дому, его ночные каждодневные письма к жене и сыну, нагружавшие авиапочту воспоминаниями, уверениями, страхами. Испытал мгновенное к нему сочувствие, понимание сквозь шелест докладных и приказов, сквозь скрежет бульдозеров.
— Николай Владимирович, — сказал Пушкарев. — Значит, вы проследите. Чтоб Овражную пока не трогали… И вот еще что. Вы меня просили об отпуске. Возьмите на недельку, слетайте к своим в Москву. Сейчас еще время терпит. Вот весна придет, тогда не до отпуска. Дней не будет хватать. А сейчас поезжайте. Отдохните, взбодритесь.
— Да? — обрадовался Миронов. — Полечу!.. Как раз у сына рождение! Думал, на рождение жены, да дела не пустили. Зато на рождение сына. Спасибо, Петр Константинович, а то, верно, к весне дней не будет хватать. А насчет Захром я распоряжусь. Сам бульдозеры поставлю, по плану…
И ушел, возбужденный, с новым блеском в глазах, с чуть заметным румянцем.
Пушкарев проверял состояние насыпей и готовность автомоста, сдерживающего поступление грузов на площадку ТЭЦ.
Песчаный карьер — ржаво-рыжая, беззвучно кричащая гортань над иртышской кручей. Экскаватор, дергая цепями, грузил самосвалы. Оранжевые «магирусы» и зеленые КрАЗы выстроились в хвост. Шоферы бранили кого-то, пролезшего без очереди.
— Насобачился обязательства брать, так, думаешь, на тебя вся колонна горбить станет? Ты повкалывай в общей лямке, а тогда и бери обязательства!
— Совесть иметь надо! Дай и другим заработать. Не у одного тебя ребятишки!
— А ну выруливай! Вон твое место, первое с заду!
Один из «магирусов», обиженно фыркая, выворачивая квадратную хромированную морду, выезжал из ряда, огрызаясь, дымя. Вставал за облупленным КрАЗом, недобро сверкая глазницами.
Пушкарев обгонял на бетоне скоростные дымящие самосвалы, полные грунта. На мгновение встретился взглядом с водителем сквозь хрустальную толщу стекла. Чистое, молодое лицо. Белая рубашка, галстук, золоченый браслет на руке. Разноцветное мигание пульта.
«Как летчик, — подумал, довольный тем, что исчезли с появлением новой техники промасленные шоферские робы, избитые железом ручищи. — Как летчик», — и все оглядывался на ровно ревущую машину с хвостом реактивного дыма, прошибающую фюзеляжем пространство.
На стройплощадках ползли гусеничные экскаваторы. Выгрызали трухлявый, рассыпавшийся торф, выскабливая место под будущие фундаменты. Самосвалы подруливали задом, вываливали песок, и бульдозеры ровняли новую, привезенную землю, готовую принять на себя стальные и бетонные тонны. Пустые самосвалы подставляли ребристые короба под ковши экскаваторов, забирали торф, увозили плодоносную почву на колхозные угодья — на гиблом болотном месте создавали новое поле.
«Торф отсюда, песок сюда. Вырубим лес, построим завод. Сроем гору, напустим озеро. Засыпем болото, насадим поле. Лунный грунт на Землю, земной на Луну. На Луне земля, на Земле луна. Что за черт в нас сидит, никак не уймется!»
В кабине «магируса» он увидел знакомую волчью шапку, сине-серые шальные глаза.
«Солдатов, Солдатов», — припомнил он.
— Солдатов, ты как здесь? Ты же на бульдозере или на экскаваторе, если мне память не изменяет…
— Память не изменяет. Не должна изменять. Память — не баба, — усмехнулся Солдатов, открывая дверцу. — Правильно увидели, сел за, баранку. Есть у меня такое право. Есть разные права человека. У меня, например, есть права на трактор, на бульдозер, на самосвал, на вездеход, на чертоход, еще на что? Я ведь тут у вас ненадолго. До весны. Весной уеду.
— Куда?
— Что-то в пустыню мне захотелось. Давно я не был в пустыне. А я пустыню люблю. Дружок зовет, в пустыне, говорит, одну такую штуковину строят, похлеще, говорит, твоего комбината. Меня приглашает. Солдатова везде приглашают.
— Жаль… Тебе и здесь было неплохо. Квартиру дадим, жену найдем.
— У Солдатова много жен и много квартир. Его везде ждут. Говорю: что-то в пустыню мне захотелось. Душу хочу отвести. Может, там какой пожар начинается…
И, захлопнув дверцу, рванул с места, удаляясь, колыхал оранжевым кузовом.
Удивляясь ему и тут же о нем забывая, Пушкарев подкатывал к автомосту, плавной дугой перепорхнувшему через железнодорожную насыпь. Любил его отточенную, совершенную красоту, возникшую как простая, ясная мысль среди путаницы елок, снега, строительного сора. Старался вспомнить сутулого, болезненного инженера, автора проекта, с которым виделись каждый раз мельком, но интересно говорили, расстались месяц назад на штабе, чтоб больше не встретиться. Но вот сейчас встретились. Пушкарев мысленно кланялся мосту, кланялся инженеру.
«Тихонов, Тихонов. А была возможность общения, даже, кажется, дружбы… Не случилось… И теперь никогда не узнать, кем он был, кого любил, ненавидел, кто в нем не чаял души. А остался мост. Но ведь мост ничего не расскажет…»