И все же Вольтер одержал одну важную победу над Мопертю. Несмотря на защиту со стороны короля, он был человеком конченым. Его повсюду преследовало обидное прозвище, придуманное Вольтером, — «доктор Акакий». Карьера Мопертю как ученого с позором завершилась.
Мопертю вынашивал планы убийства Вольтера. Это заставило находившегося в бегах Вольтера поместить в европейских газетах несколько юмористических рекламных объявлений. Вольтер предлагал вознаграждение за поимку своего будущего маньяка-убийцы, которого можно распознать по скальпелю. Вольтер намекал на залихватскую идею Мопертю, предлагавшего рассечь скальпелем тело великана Патагонии[175], чтобы определить размер его души. Вознаграждение Вольтер собирался выплачивать в бриллиантах и золоте (еще один намек на «научную» гипотезу Мопертю, предположившего, что кометы могут состоять из бриллиантов и золота, которые в один прекрасный день прольются обильным дождем на Землю).
В конце концов у Мопертю началась гиперемия[176] легких. Он уехал лечиться на курорт, но, не почувствовав облегчения, отправился в Берн, где жил в семье знаменитого математика Бернуйи. Он стал очень набожным, через несколько лет умер на руках двух монахов.
В каком-то смысле можно сказать, что его убили. Но убили легким перышком. Самым смертоносным пером в Европе. Гусиным пером Вольтера.
Глава 17
АДАМ И ЕВА С ГРЯЗНЫМИ НОГТЯМИ
Таким был великий и опасный Вольтер, которого теперь встречали женевцы в своем городе. Они радовались, как троянцы, втаскивавшие деревянного коня[177]. Женева была городом, который совсем недавно Руссо надеялся сохранить как образец примитивного счастья, как пример для подражания, как урок, преподанный всему миру. И теперь его захватил Вольтер, даже не проявляя для этого особого рвения.
Наконец, после долгих месяцев ожидания, Руссо получил известие, которого он с таким нетерпением ждал. Доктору Трончену удалось добиться от Малого совета должности городского библиотекаря для Жан-Жака с весьма, правда, скромным жалованьем. Всего двенадцать сотен франков. По сути дела, это было жалкое подаяние. Правда, один знатный житель города уступал Руссо свой домик на берегу Женевского озера.
Почему они предложили все это Руссо только теперь? Где они были раньше? Неужели они думают, что он будет стоять вместе с кучерами, лакеями и привратниками перед освещенными окнами шато Вольтера, наблюдая за пышным великолепием и весельем внутри? Неужели он станет прислушиваться к цветистым комплиментам Вольтера, которыми тот осыпает своих гостей? Женевцам, мол, не хватает для счастья только театра.
Разве хорошо, что древние драконовские законы запрещают открывать в Женеве театры? Ничто, кроме сцены, не придает мужчинам и женщинам окончательного лоска, грациозности и такта.
Эти слова Вольтера, несомненно, станут подсказкой для мадам Дени. Как-то, обращаясь к своим гостям, она мимоходом заметит: кто же здесь может помешать дорогому дядюшке открыть в своем доме небольшой частный театрик? Чтобы со сцены произнести великие строчки из его последней пьесы «Китайская сирота», которая вот-вот пойдет в Париже? Или из «Альзиры»? Или из «Магомета», пьесы, которую он посвятил самому Папе? Или из его любимой «Заиры»? Вольтеру нравилась в ней роль Лузиньяна, старика крестоносца! Он столь увлеченно исполнял ее, что всегда умел исторгнуть слезы у своих благодарных слушателей. Разве не прискорбно, что этот великий драматург, который обогатил французскую литературу многими шедеврами, теперь не может видеть постановку собственных пьес? Почему он вынужден жить в городе, в котором нет театра? Разве не похожа его судьба на судьбу Велизария[178], который, завоевав Италию для императора Юстиниана, подвергся жестокому наказанию? Ему выкололи глаза, и он вынужден был просить подаяния.
Когда Вольтер читал свои стихи, многие женевцы украдкой утирали слезы. Мадам Дени поняла, что наступил удобный момент. Она выскользнула из гостиной и вскоре вернулась с двумя лакеями, которые несли яркие костюмы. Мадам Дени развернула их перед гостями. Это были театральные костюмы, только что прибывшие из Парижа. Ну, кто видел что-нибудь более чудесное? Вскоре прибудет еще одна партия!
Через несколько секунд она, набросив на себя один из великолепных восточных нарядов из «Тысячи и одной ночи»[179], начала играть, стоя напротив своего дядюшки. Остановившись, мадам Дени стала умолять гостей покончить с робостью и выбрать костюмы. А какие роли им хотелось бы сыграть? Позже они займутся планами создания настоящего театрального представления.
Молодые женевцы были счастливы от такой захватывающей перспективы. Но люди постарше с восторгами не торопились. Мадам Дени все щебетала, увлекая гостей рассказами о том, какие прекрасные времена ждут их впереди. Особенно после того, как в Женеву приедет один величайший французский актер и примет участие в театральном представлении.
Что она говорит? Величайший французский актер собирается в Женеву? Чтобы навестить Вольтера? Неужели великий Лекен[180]?
Почему бы и нет? Кто привел его на сцену, как не Вольтер? Именно Вольтер однажды увидал в его руках табакерку с нюхательным табаком и, пораженный его грациозностью, воскликнул: «Что такое? Вы торгуете табакерками, когда на французской сцене нет ни одного актера, способного на такое изящество в движениях!» Да, ждали самого Лекена. И все гости этого приема, конечно, приглашались на встречу с ним.
Какая любезность! Разве можно устоять перед этим? Но что скажут по этому поводу священники?
— Они будут против нас, — заверил их Вольтер. — Церковь может иногда только терпеть театр, но никогда его не одобряет. Почему? Ну, вообразите себе человека, который смотрит, скажем, десять пьес в год. За тот же период он слышит двадцать или даже пятьдесят проповедей. Сколько пьес сможет он вспомнить в конце года? Ну а сколько проповедей? Своими пьесами, — гордо заявил Вольтер, — я обращался к народу с лучшими проповедями, и к гораздо большему числу людей, чем любой из священнослужителей. Почему в таком случае кальвинисты не должны видеть моих пьес? Неужели я такой злой по сравнению с Кальвином? Разве я высылал людей только за то, что они осмелились не согласиться со мной, как выслал Кальвин Больсека, Окина и немало других? Скажите, кому я велел отрубить голову? А по приказу Кальвина так казнили несчастного Груэ. Кого я велел сжечь на костре, как Кальвин поступил с Серветом, с Бертелье? А скольких еще он замучил или казнил? — И тихо добавил, словно не хотел, чтобы его услышали: — Я гораздо лучше, чем Кальвин. — И улыбнулся.
На самом деле он хотел обвести вокруг пальца Женеву!
Дикие, горькие мысли носились в голове Руссо, когда он решил отказаться от поездки в Женеву. Руссо писал в своем дневнике: «Богачи! Законы умещаются в их туго набитых кошельках. А бедняк должен продавать свою свободу за черствую корку хлеба».
Дело не в том, что Руссо сам хотел разбогатеть. Да, конечно, он время от времени мечтал об этом, но тут же отгонял эти мысли.
«Предположим, у меня будут свечи в золотых подсвечниках, — писал он своему приятелю в Женеву. — Неужели от этого я стану лучше писать?»
Он раз и навсегда призван судьбой быть бедняком. Но почему он должен терпеть поражение от человека, который к нему абсолютно равнодушен? Такой разгром ужасно унизителен.
Он притворялся, что это мадам д'Эпинэ не позволила ему уехать в Женеву. Он убеждал себя, что мольбы и заботы этой женщины не позволили ему уехать в родной город, куда так рвалась душа и где ждала удача.
Он заставил себя поверить, что только ради него мадам д'Эпинэ переделала коттедж, предназначавшийся ему, в удобный жилой дом с пятью комнатами, кухней, кладовой, подвалом. Вокруг дома были огород и сад. Неподалеку находился лес, где Руссо мог совершать долгие прогулки. Все это она предложила ему в качестве приманки.
И он ее заглотнул. Сколько раз он говорил ей, что мечтает
о чем-то подобном. Уединенное место — приют отшельника. Здесь он может наслаждаться тишиной и плодотворно работать. Здесь его будет окружать дикая природа. И недалеко от Парижа, чтобы его друзья — Дидро, Гримм и другие — могли приезжать время от времени. Он получил все, что хотел. Вот из-за чего он не поехал в Женеву.
Ложь! Он отказался от Женевы только из-за Вольтера! Но Руссо предпочитал не говорить об этом. Только позже, значительно позже он напишет в своей «Исповеди»: «Я сразу почувствовал, что этот человек способен совершить революцию в Женеве. И все то, что вызывало мою ненависть в Париже, все, что гнало меня прочь из этого города, — его жалкое притворство, его мотовство, его высокомерие и манерничание, — все это вскоре пропитает и мою родную страну.