Женя встала и ушла в будку.
Звонил телефон. Марина сосчитала звонки. Пять. Но Женя, по-видимому, не сняла трубку, потому что звонки раздались снова. Марина резко поднялась. «Женька с ума сходит, опять придется ее уговаривать, ну теперь-то я смогу это сделать». Она тоже ушла в будку, где возле телефона неподвижно сидела Женя, глухая ко всему на свете.
Виталий Осипович слышал, как говорила с четвертой диспетчерской Марина, сообщая, что путь свободен. Через несколько минут далеко на лежневке показался лесовоз. Потом Марина что-то тихо говорила Жене тоном матери, уговаривающей обиженную дочку. «Ну вот, и нечего тут слезы лить», — донеслось до него.
Подошла груженая машина с двойным прицепом. Шофер вышел из кабинки. Виталий Осипович узнал Гришу: он был так мал по сравнению с огромной машиной, что напоминал того мужичка с ноготок, с которым когда-то Корнев познакомился в школьной хрестоматии.
Виталий Осипович рассмеялся и спросил:
— Откуда дровишки?
Очевидно, мужичок «в больших сапогах, в полушубке овчинном» был хорошо знаком и Грише, потому что он тоже засмеялся и в тон ответил:
— Из лесу, вестимо. Тарас, слышишь, рубит, а я — отвожу!
Тогда оба они расхохотались так громко, что из диспетчерской выглянула Марина.
— Сейчас встречная придет, и можешь ехать, — отрывисто сказала она шоферу.
— Что-то у вас похоже на похороны, — нахмурился Виталий Осипович.
Марина вздохнула.
— Да нет. Так. Девичья грусть. Впрочем, вы сами знаете.
Он решительно отстранил Марину и вошел в будку.
— Женя! — позвал он твердо и ласково.
Она подняла голову. Слезы наполняли ее глаза и казались такими же голубыми, как и сами глаза.
— Уходите, — прошептала она в ужасе. — Уходите сейчас же!
Вскочив со скамейки, она стояла против него, задыхаясь от волнения.
— Женя, надо успокоиться.
— Ох, сама знаю! — простонала Женя с такой трогательной беспомощностью, что Виталию Осиповичу стало не по себе, словно он, сам того не желая, совершил какую-то непростительную глупость.
А Женя очень трогательным тоном провинившейся девочки, беспомощно уронив руки, проговорила:
— Ну, разве я виновата, что люблю… — и вздохнула. — Вот и все.
Он сел на скамейку и взял ее за руки, усадив рядом. Он знал, что надо сказать этой девушке.
— Вот что, Женя. Я совершил большую ошибку, что сразу не поговорил с вами.
— Это было бы бесполезно, — убежденно перебила она, глядя на его руки, в которых все еще лежали ее ладони.
— Нет, Женя, нам надо поговорить серьезно.
— Ах, не надо.
— Нет, надо, Женя, надо.
— Ну, что вы мне скажете? Что любите свою невесту? Это я и сама знаю.
— Подождите. Я еще не все сказал. Я видел ваше увлечение, но не считал, что это серьезно. Допустим, и я полюблю вас, и мы будем счастливы. А она?
— Знаете что, — перебила Женя, — не надо ничего говорить. Нет, говорите, говорите… Только не об этом…
Но ни о чем он уже говорить не мог. Она, эта девочка, в чем-то оказалась сильнее его. Вот сказала: «не надо говорить», и он понял — сказать ему нечего. Самые хорошие, самые разумные слова бессильны против любви. И как ошибался он, считая несерьезными и ее увлечение, и ее самое!
Но все же надо что-то сказать. А что — он не знал. Он только слегка сжал ее теплые пальцы. Наверное, вид у него сейчас жалкий. Женя поспешила помочь ему. Она приблизила к нему свое лицо, заглянула снизу в его глаза.
— И не будем мучиться этим, — успокаивающе произнесла она. — Все будет хорошо.
Он не видел ни ее сияющих глаз, ни ее полуоткрытых губ, которые улыбались для него. Он только ощущал ласковое тепло ее запрокинутого лица, и ему казалось, что такое же тепло источают ее глаза, ее золотистые волосы. Она, молодая, сильная своей любовью и состраданием к его растерянности, тянулась к нему, и он чуть было не совершил поступка, который никогда бы не простил себе.
А Женя мягким движением высвободила руку и поднялась. Теперь она была выше его, сидящего в прежней позе. Она сказала спокойно, ликующим голосом человека, убежденного в своей правоте:
— А я все равно буду любить вас. И тут уж ничего не поделаешь.
Ночью восьмого мая Виталий Осипович ходил по своей комнате и, размахивая папиросой, говорил:
— Ты меня должен понять. Сидеть здесь в такие дни очень трудно.
Иван Петрович в белой рубашке и брюках, заправленных в узорчатые, северной вязки носки, сидел на его кровати. Он кивал огромной кудлатой головой и соглашался.
— Понимаю. Кончают дело, в котором и твои силы, и твоя кровь. И — без тебя. Понимаю.
Остановившись против него, Корнев воткнул папиросу в пепельницу, вздохнул:
— Говорят — драться легче, чем ждать. Этого и великие полководцы не отрицают. А ждать — надо уметь. Ждать. Выжидать.
Несмотря на поздний час, никто не хотел спать. Иван Петрович, закинув руки за голову, потянулся всем своим большим телом так, что шатко дрогнула кровать. Растягивая слова, он опять согласился:
— Ждать или догонять — хуже нет.
А он именно ждал, и поэтому ни о чем не хотелось ни говорить, ни думать. И возбуждение Корнева слегка раздражало его. Он, проведший все военные годы в таком глубоком тылу, не мог полностью прочувствовать все, что волновало его друга, но, понимая состояние его, терпеливо слушал.
— Война создает свои законы, определяющие отношения людей и государств, — говорил Виталий Осипович, — законы, не всегда пригодные для мирного времени. И, как только кончается война, замечается стремление избавиться от них. И это вполне нормально. Мы стоим на пороге огромных изменений. Начнется новая жизнь, надо по-новому жить и работать. Мы, руководители, в первую очередь должны подготовиться к работе в любых условиях.
Эта мысль показалась Ивану Петровичу достойной внимания. Он оживился. Свертывая самокрутку, сказал твердо, словно поставил все сказанное Корневым на прочный фундамент:
— Мы готовы к послевоенной работе.
Рывком поднявшись с кровати, он заходил по тесной Комнате, размахивая рукой, в которой сохла и развертывалась незажженная папироса.
— Слушай, Виталий, как подумаешь, — какого черта нам здесь надо, в тайге, в болотах! Мерзнем, недоедаем, а все же не бежим отсюда. Боремся, строим, лес добываем, столько всяких дел творим, что десять Джеков Лондонов не успеют описать. Зачем?
— Страна требует, — ответил Виталий Осипович.
— Страна! — ликующе закричал Дудник. — Ты мне общих слов не говори. Я это требую. Ты требуешь, Тарас, все требуют. Отними у нас эту тайгу с болотами, с морозами, мы зачахнем. Нам настоящее дело давай! Чтоб трудно было… Мы — лесовики…
В это время в столовой звякнул телефон. Иван Петрович круто повернулся и подбежал к аппарату.
— Давай на всю сеть! — охрипшим вдруг голосом закричал он.
Вешая трубку, зашептал на весь дом.
— Радиоузел. Особое важное сообщение. Спрашивает, включать ли все точки. Народ разбудим. Чудак! Да кто же сейчас спит!..
Папироса его совсем расклеилась, из нее высыпался табак, он ткнул ее в цветочный горшок.
— Товарищ майор, как думаешь: конец? Победа?
И тут же умолк. Раздалась мелодия позывных. Затем наступила тишина, торжественная, настороженная. Тишина томительная, в которой, кажется, слышен даже трепет сердец. Кто из советских людей не переживал этих величественных мгновений!
И затем знакомый мужественный голос диктора:
— Победа.
Иван Петрович подошел к другу, положил руки на его плечи и обнял. Оба в молчании дослушали передачу.
Потом началась невообразимая кутерьма. Они обнимали. Валентину Анисимовну, не стыдясь слез своих, говорили перебивая друг друга. Проснулись дети, их тоже целовали, подбрасывали на руках. По русскому обычаю выпили, как полагается, с радости.
Торопливо одевшись, вышли на улицу. Уже никто не спал. Во всех домах горели огни, слышался возбужденный говор. В опаловом сумраке светлой ночи двигались люди.
Лесорубы подхватили Виталия Осиповича и с восторженным ревом начали его качать, подбрасывая вверх сильными руками. Запоздавшие выбегали из бараков, на ходу застегивая одежду. Им кричали:
— Победа! Товарищи, фашистов добили!
Кричали, словно все были глухие, но никто этого не замечал. Всем хотелось кричать о победе, которую так долго ждали, для которой много поработали и много перенесли.
По дороге пробежал лесовоз, с грохотом раскачивая пустой прицеп. На кабине сидел высокий парень, растягивая меха гармони. На заправочном ящике около бункера стояли люди. Они бушевали радостно, исступленно. Из нестройного хора на минуту вырвался трубный голос Леши Крутилина: