Эпилог
Фестиваль завершился в воскресенье, семнадцатого августа. А вместе с ним завершилась и моя прежняя жизнь. О том, чтобы возвратиться в Нью-Йорк и возобновить работу декоратора и оформителя интерьеров, не могло идти и речи. Ну, получит еще одна богатая обитательница Парк-авеню копию росписи Сикстинской капеллы на потолке ее гостиной, ну, сооружу я в еще одной глядящей на Пятую авеню витрине «Лорд-энд-Тейлора» нечто фантасмагорическое — ну и что?
Ценности Вудстока — требование для человека свободы быть самим собой, дарить любовь и принимать ее — преобразили меня и вернуться назад я не мог. А с другой стороны, я все еще не знал, что значит идти вперед.
В тот понедельник я, усталый и немного растерянный, сидел в моей конторе и смотрел на длинную вереницу уезжавших домой машин. Полиция обратила 17Б в трехполосное шоссе, движение по которому происходило лишь в одном направлении — к скоростной магистрали штата Нью-Йорк. Исход совершался безмолвно, толпа растратила всю энергию в излишествах долгого празднества. Я смотрел на расписанные люминесцентными красками автобусы, на жучки-фольксвагены, пикапы и «Харлеи», проплывавшие мимо моей конторы, точно похоронная процессия, провожающая в последний путь великого короля. Впрочем, долго смотреть на нее я не смог, ибо мне стало казаться, что я наблюдаю за тем, как жизнь истекает из моих вен.
К вечеру движение спало. Бетел обратился вместе с Уайт-Лейком в жутковато безмолвный город-призрак. В ту ночь мы закрыли мотель до конца сезона, потом мама и папа ушли в свою комнату и легли спать. Я же ушел в бунгало номер два и сделал то же самое — и проспал тридцать часов.
Проснувшись, я позвонил Майклу Лангу и сказал ему, что у меня осталось около тридцати пяти тысяч, вырученных от продажи билетов и причитающихся «Вудсток-Венчерз». Может быть, он заедет ко мне и заберет их? Я мог, конечно, послать ему чек, но мне хотелось увидеться с ним, в последний раз поговорить с человеком, который, сам того не ведая, навсегда переменил мою жизнь.
Майк приехал в «Эль-Монако», беззаботный, веселый. Выглядел он на редкость хорошо, особенно если учесть, через что ему пришлось пройти. Поговаривали, что с ним уже судится целая орава кредиторов, однако Майк оставался таким, каким был всегда — спокойным и клевым. Я знал, что он выйдет из этого положения с честью, такой уж ему был присущ дар. Я сказал Майку, что и мне, наверное, следует ждать неприятностей от местной публики. Майк ответил, что я могу не волноваться: перед тем как покинуть Бетел, он и его партнеры обо всем позаботятся.
Еще до начала фестиваля Майк пообещал городскому совету оставить город в виде лучшем, чем тот имел до появления вудстокцев, И слово свое, как всегда, сдержал. Он набрал на фестивале три тысячи добровольцев, которые остались в Бетеле, чтобы привести в порядок ферму Макса и каждую улицу города. Добровольцы собирали брошенные зрителями консервные банки, одеяла, одежду, обувь и много чего еще. Когда они закончили свою работу, Бетел просто сиял.
Мы с Майком обнялись на прощание. В то время ни он, ни я и ведать не ведали, что вскоре Вудсток станет культурным символом. И прежде, чем мы снова встретились — на Манхэттене, где был устроен прием для всех создателей Вудстока, — прошло двадцать лет. Мы вместе выступили в нескольких телевизионных и радио программах, угощая зрителей и слушателей рассказами о Вудстоке. Однако в тот летний день 69 года мы, разумеется, не знали, что припасло для нас будущее.
Следующие две недели мы с папой провели, прибираясь в мотеле, а когда привели его в порядок, оба поняли, что делать мне в Бетеле больше нечего. Я уложил одежду и образцы моих работ в новую, купленную на заработанные во время Вудстока деньги, машину — «кадиллак», — закрыл багажник и попрощался с папой и мамой.
— Ты поступаешь правильно, Элли, — сказал папа. — Все у тебя будет хорошо. И у нас тоже. А если какой-нибудь подозрительный тип станет расспрашивать о тебе, я отвечу — какой еще фестиваль? Кто такой Эллиот Тайбер? Я — Джек Тейхберг и никакого такого фестиваля знать не знаю. Gei gezunta hei, сынок. («Поезжай и будь здоров» на идише.) Я горжусь тобой.
Через две недели я уже был в Голливуде, штат Калифорния, где получил работу декоратора интерьеров. Меня приняли также в профессиональный союз художников, занимавшихся декорациями фильмов, и я надеялся, что это позволит мне сделать карьеру в кино. Однако у судьбы имелись другие планы. Восемь месяцев спустя, в мае 1970-го, мне позвонила сестра: папу положили в больницу, сказала она, у него рак толстой кишки. Врачи говорят, что долго он не протянет.
Я помчался в Бетел и нашел папу в больнице Монтичелло, — лежавшим в кислородной палатке и почти не приходившим в сознание. В следующие несколько недель я регулярно навещал его. Большую часть времени мы проводили в молчании, я просто сидел рядом с папой и держал его за руку. Но однажды, в конце июня, я, уже собравшись уйти, вдруг почувствовал, как его ладонь сжала мою, и с удивительной силой. Я прижался ухом к пластиковому пологу палатки, чтобы лучше расслышать его шепот.
— Мой мальчик, сынок, — начал он. — Я люблю тебя. Я все о тебе знаю. О твоей жизни, о твоих друзьях. Я просто хочу, чтобы ты знал — я считаю это правильным. И надеюсь, ты найдешь человека, с которым будешь счастлив.
Он взглянул мне в глаза с одобрением и любовью, покивал.
— И еще, у меня есть к тебе просьба. Когда я умру, похорони меня в таком месте, с которого виден Вудсток. Знаешь маленькое еврейское кладбище неподалеку от фермы Макса? Вот там я и хочу лежать. Фестиваль был лучшим, что случилось в моей жизни, и это твоя заслуга.
— Нет, пап, — ответил я. — Наша. Твоя и моя.
Мы замолчали, и я вдруг вспомнил о вопросе, который мне всегда очень хотелось задать ему.
— Пап, — сказал я. — Почему ты столько лет оставался с мамой? Ты всегда так уставал. Почему ты ни разу не сказал ей, чтобы она перестала изводить тебя своими придирками?
— Я люблю ее, — прошептал он. Это были последние слова, какие я от него услышал. На следующий день папа умер.
Когда я сообщил о его смерти маме, с ней случился истерический припадок.
— Как ты мог так поступить со мной, Янкель? — визжала она. — Оставил меня здесь одну в самом начале сезона! Как я со всем этим справлюсь? Как буду сдавать комнаты, стелить постели и постригать лужайки — и все одна? Что я теперь буду делать в мотеле в день поминовения погибших солдат? А кто уборные будет чинить? Ни одного хорошего дня я от тебя не получила за всю мою жизнь! Ни одной секунды счастья! Ни разу! Ни одного хорошего дня за целую жизнь!
Мы похоронили папу на кладбище, с которого хорошо видна ферма Макса. В тот же год семейство, владевшее в Бронксе итальянскими ресторанами, купило у нас «Эль-Монако» и обратило его в еще один итальянский ресторан. Мы продали большую часть нашего имущества, а затем я поселил маму в богатом еврейском доме для престарелых, находившемся в нью-йоркском районе Ривердейл. В доме имелись синагога, раввин и множество кумушек, с которыми мама могла обмениваться сплетнями. Обосновавшись там, она сказала мне, что, наконец-то, счастлива. «Здесь чудесно, — сказала она, — Unzereh menschen.» («Наши люди».)
Как выяснилось, самый главный ее страх — состариться, не имея в запасе достаточного количества денег, — маме, собственно говоря, и не грозило. Определив ее в дом престарелых, я вскоре узнал, что за проведенные нами в мотеле годы она ухитрилась скопить около ста тысяч долларов, о которых мы, папа и я, и понятия не имели.
В начале 1990-х мама умерла, истратив почти все деньги, какие она отложила на старость. Совсем незадолго до ее ухода я сказал ей, что пишу книгу о Вудстоке и о наших приключениях в «Эль-Монако».
— Надеюсь, обо мне ты в ней не упомянешь, — сказала она. — Не говори никому, где я. Понаедут репортеры, станут вопросы задавать, а что я им скажу? Я уж лучше промолчу, не стану вредить твоей книге. Я всех этих юнцов с их грязным сексом и наркотиками просто ненавидела — им бы лучше было дома сидеть, с их матерями. И музыку их тоже ненавидела. Мне было стыдно за то, что ты в этом участвуешь. Не понимаю, зачем тебе напоминать людям о том, кто ты, и что теперь делаешь. Они же ругать тебя будут за то, что ты — один из тех, кто помог Вудстоку. А я стыжусь и тебя, и Вудстока.
Есть на свете вещи, которые не меняются никогда.
Впрочем, все это уже не имело для меня большого значения, поскольку я нашел то единственное, что искал всю мою жизнь — любовь. Весной 1971 года я познакомился с Андре Эрноттом, бельгийским профессором и театральным режиссером, который, получив грант от «Фонда Харкнесса», изучал на Манхэттене американский театр. Андре было немного за тридцать — высокий (около шести футов двух дюймов), худощавый, красивый мужчина. В жизни своей не встречал я человека, с которым мне было так легко разговаривать и делиться мыслями.