– Бля, – сказал Монах.
Он снова замедлился. Я шарахнул справа, жестко ему в подвздошье. Он согнулся, и тут я сцепил руки, поднял их над головой и обрушил ему на загривок.
Монах рухнул. Великолепное зрелище. Ему это было необходимо. А то сверкает этими бицепсами своими день и ночь. Сидит на табурете, как сидит, мертвый воздух убивает. Тупой штабель просто. Ноль с волосами в носу. Ебаный цирюльник их ему не выщипал.
– Господи, Хэнк, я и не думал, что ты его вырубишь, – сказал кто-то из толпы.
Я поискал глазами. То был Красноглазый Уильямз.
– Плохо рассуждаешь, Красноглазый, иди пари выплачивай.
– С тремя к одному тяжко. Ты не понимаешь. Два своих последних ты проиграл.
– Это потому, что я на других ставил.
Толпа засмеялась.
Монах привстал на колени, тряся головой.
Я подошел.
– Эй, глядите! Теперь он у меня хочет отсосать!
Монах снова потряс головой, посмотрел на меня снизу.
– Сколько за головку берешь, Монах? Пять дубов?
Монах схватил меня за одну ногу, дернул вверх. Я свалился на жопу. Он напрыгнул на меня, и я поймал его ногой в лицо, когда налетал. Он снова обмяк, еще немного потряхивая головой. Я б мог приземлиться обеими ногами ему на спину, но я ж на самом деле его не ненавидел. Мне от него было только противно.
– Пошли, я тебе выпить возьму. Нет на свете такого, кто б только выигрывал.
Я протянул руку, чтобы помочь ему встать. Он схватился за нее и дернул меня вниз. Потом мы с ним боролись, катались да катались. Не успел я сообразить, как он зажал мне шею в замок. Хорошенько за меня он взялся. Ну и херня. Что за грязный, грязный трюк. Мужчины так не дерутся. Я не мог дышать. Не мог говорить. Я потянулся к его яйцам. И там ничего не было! Я цапал и цапал. Вообще ничего! Я дрался с проклятым евнухом!
Из его захвата вырваться я не мог. Все слабел и слабел. Ни вздохнуть, ни шевельнуться. Уродство, непристойно, нечестно. Сейчас я умру.
Ну почему этого никто не остановит? – подумал я.
Почему я не стал пить сегодня вечером в одиночестве у себя в комнате, как и собирался?
На этом мои мыслительные процессы прекратились.
Придя в себя, я лежал в переулке один. Они меня там бросили. По-прежнему стояла темень. Из бара с автоматом неслась музыка.
Они меня бросили, они меня бросили.
От этого саднило. Не то чтоб я от них много чего ожидал. Но не такого же. В смысле, я удивился. Меня бросили, как шмат мяса. Без заботы. Без неотложки. Без слова. Без звука. Даже на шутку не тянет.
А я столько бесплатной выпивки в них вливал. Что это значит? Меня просто держали за непроходимого дурака.
Все равно в это трудно поверить. В любой миг сейчас, рассчитывал я, они прибегут с выпивкой, с хохотом, с влажными утешающими полотенцами.
Трудно впитать их безразличие. Я оценивал их низко, но не так же.
Для них я был всего-навсего уродом, жертвенным уродом.
Я думал, они понимают, что я просто шучу. Что я просто время провожу в мире, который никогда не стал тем, чем должен был.
Они меня даже не ненавидели. Они обо мне даже не думали.
Потом я услышал, как в баре смеется женщина. Долгий высокий хохот, но не хороший смех – он был нарочит и фальшив, довольно неприятен, как на сцене у скверной актрисы в скверной пьесе перед публикой, у которой рашпилем сточили все чувства. Святый сратый, где это я? Пигмей в краю карликов.
Встану и скажу им. Вот встану, зайду туда и скажу им, кто они.
Я попробовал подняться. По ходу в голове у меня заревело и забилось, болью прострелило из середки черепа и вдоль хребта. Будто насквозь пробивали, я ощутил, как глаза у меня закатываются, и на этом всё…
Когда я вновь обрел сознание, солнце уже встало, а я лежал рядом с ярким новым мусорным баком, и солнечный свет отражался от него на меня, было жарко, и, поглядев на бак, я увидел линии по бокам, это было тупо и нереально, но правда.
Несмотря на все это, голова у меня лишь побаливала. Не будь я пьяный, оно бы меня прикончило. Как что угодно. Хуже всего пришлось левой руке. Она распухла чуть ли не вдвое.
Опираясь на бак, я поднялся, встал.
Я знал свой следующий шаг и боялся его.
Так бывало уже много раз, когда бухал. Проведя ночи с уличными дамами. Сколько угодно таких ночей, сколько угодно разов вообще безо всяких уличных дам.
Перед тем как попробовать, я немного постоял.
Пожалуйста, ну хоть в этот раз, пусть он будет там. Ну то есть – я устал и, как видишь, в не очень хорошей форме. Я ж хочу, знаешь, всего пять или шесть долларов, для меня это как десять тысяч кому угодно. Пускай бумажник будет на месте. Он всегда такой теплый, такой личный, он лепит и ласкает правую заднюю ягодицу, дает легкую надежду в дурном сне. Я немного прошу, только этого.
Я потянулся рукой.
Бумажника не было.
И это неудивительно. Удивительным было бы что-то другое. Чудо. Любовь к человечеству.
Потом я все равно порылся в других своих карманах, в рубашке, повсюду, и без того зная, что просто выполняю маневры, чтобы отложить очевидное.
Меня опять кинули, как мышь.
Обобрали хорошего парня. Снова нассали на пристойность. Ох батюшки.
Иногда, зная, что́ тут за акулы, я часто прятал бумажник.
Я поднял крышку мусорного бака и заглянул внутрь. Он был полон и вонял. Дух вони поднялся кверху, и я с ним не справился. Я очень чувствителен к запахам. Я просто сблевал прямо в мусорный бак. Затем выпрямился.
Я же парень умный. Часто прятал свой бумажник очень хорошо. Однажды сунул за зеркало на обратной стороне туалетной двери. Пьяный, отвинтил все зеркало, впихнул за него бумажник и привинтил зеркало обратно – чтоб уличной даме, обслуживавшей мне постель, уж наверняка не досталось. Две недели спустя я его обнаружил, сидя на толчке, – заметил, что зеркало слегка выгибается.
Я принялся выгребать весь мусор из бака, лишь раз остановившись поблевать. Выгреб всё: кофейные опивки, грейпфрутовые корки и всякое прочее, включая что-то похожее на человеческую голову. Разложил вокруг.
Бумажника нет.
– Эй, нищеброд, белая шваль, раз такой голодный, я те дам чё пожевать!
– Нет-нет, мэм, у меня все в порядке.
– Да ну? Порядок, гришь? Ну коли порядок, уберешь всю эту срань и покладешь все, где нашел, слышь мя?
– Ладно.
Я принялся собирать мусор и складывать его обратно в бак. У некоторых бумажных пакетов дно прорывалось, поэтому приходилось подбирать эту дрянь руками и нагребать в бак. Я сблевнул еще разок, слегка.
Снова закрыл его крышкой и поклонился даме, стоявшей за своей сеткой на двери и наблюдавшей за мной.
– Ладно, – сказала она, – а терь пшел нахуй отсюда, слышь мя?
Тут, вспомнив, до чего я умный, я поднял весь бак и посмотрел под ним. Бумажника нет.
– А щас ты чё за хуйню творишь?
– Ничего, мэм.
Я прошел переулком и на улицу. Должно быть, по-прежнему было часов семь или восемь утра, машины мчались мимо в обе стороны, их вели клочья людей, которые ненавидели свою работу и боялись ее потерять. Мне об этом волноваться не стоило. Я пошел к комнате; комната у меня еще оставалась, и в ней не было тараканов, потому что там жили мыши. Мне это не нравилось, но я смирялся. Лучше, чем без мышей, потому что крысы.
В ночлежках и миссиях мне никогда не спалось.
Я двигался к своей комнате, чуть ли не торжествуя.
Развлеченья литературной жизни[28]
Жаркий летний вечер, очень жаркий летний вечер, а я сижу на кухне, печатка на столике из уголка, где завтракают, вот только самого уголка нет, а мы обычно не завтракаем, потому что нас тошнит. В общем, я пытаюсь отпечатать некий рассказец, ну, не просто некий – довольно неприличный рассказец для одного журнальчика (господи, как же трудно писать: неужто нельзя то же само сказать полегче?). Между тем одна ножка стола из-под него выскальзывает, и мне приходится переставать печатать, потому что кренится весь стол, и тут уже все дело в стараньях схватить печатку, бутылку и ножку, попытаться эдак вот удержать весь мой мир: один пьянчуга как-то ночью пнул стол по ножке, и я пробовал клей, молоток, гвозди, все это вот, но дерево расщепилось и больше не держится, но, в общем, я стараюсь запихнуть ножку обратно под стол. Немного выдерживает, и я выпиваю, зажигаю себе окурок сигары, начинаю печатать, надеясь закончить короткий абзац, пока стол опять не поехал.
В другой комнате звонит телефон, и я ставлю печатку и бутылку на пол и встаю снять трубку, а когда захожу в соседнюю комнату, телефон уже у Сандры. Той Сандры, что с длинными рыжими волосами, которые хорошо смотрятся издали, а как подойдешь ближе и потрогаешь, они – как она, необъяснимо жесткие, в отличие от ее больших жопы и грудей. Я могу вставить ее большие жопу и груди в рассказец, но в них ни за что не поверят, этим педовым евреям-редакторам вообще трудно чему-то верить. Как-то я послал им рассказ про то, как ебу трех разных женщин в один день, мне не очень хочется, но обстоятельства вынуждают, а этот редактор присылает мне в ответ свирепое письмо: «Чинаски, это изврат! Никому так не перепадает! Особенно старому бродяге, такому старому ебиле, как ты! Вернись к реальности! Тыры-пыры…» – все дальше и дальше…