Альбина никогда не была и не бывала одна: она была с легендами об отце; с сохранившей и в бедности какой-то заграничный жест богатства мамой (Леве нравилось ее лицо, нравилось проявлять молодые черты сквозь „следы былой красоты“); с фотографиями вилл и бабушек; с кошкой Жильбертой и устройством ее котят, с быстро возросшими „общими“ воспоминаниями: соседство школ, дядя Диккенс, Левины идеи и „замыслы“… Ее „прошлое“ было предложено Леве тут же, как бы все без остатка: муж, за которого она вышла без любви (ни одного дурного слова о нем), интеллигентный, мягкий человек, они разошлись по ее воле (получалось — после того свидания с Левой…), муж просил, хотя она уверяла, что все кончено и не может быть, просил еще некоторое время подождать с разводом: готов вернуться по первому ее зову… — все было рассказано, как бы чтобы и не поминать об этом. („Все жены — вдовы“, — как сказал однажды дядя Митя.)
Лева был молчаливее. Он спокойно лежал рядом с Альбиной на спине, разглядывая на потолке призрачный оконный переплет, с нечеткой сетью забалконной дворовой листвы, и бесстрастно думал о Фаине… Ведь вот что получалось: он никогда ее не видел, не понимал, не чувствовал: она была не человек, а предмет… ну да, „предмет страсти“… как точно! Ах, слова!.. (Лева любил слова.) Пред-мет. Только рядом с Альбиной начинал он что-то понимать и видеть. Ведь ясно: Альбина тоньше, умней, идеальней, интеллигентней, сложнее… а вся — понятна и видна Леве, реальна. А Фаина? — груба, вульгарна, материальна и — совершенно нереальна для Левы. Реальна была только его страсть, ведь и Лева переставал ощущать себя реальным в этом поле. Но он, хоть и не понимал ничего, даже и себя, в отношениях с Фаиной, — однако мог быть уверен, что знает про себя все. Про Фаину же — ничего. Только ряд бестолковых, редко даже когда ему помогавших навыков в обращении: сейчас не стоит к ней подходить… сегодня пора уже изобрести какой-нибудь подарок… этого надо не заметить… эту прическу надо особенно расхвалить („Какой ты внимательный и милый!..“ — вдруг въявь слышал он ее голос — и оборачивался с сердцебиением). „Что с тобой?“ — спрашивала чуткая Альбина. Лева стонал и, выдавая грубость за страсть, привлекал ее к себе.
Она неистовствовала и исходила в его руках, чужая любимая жена, но при чем тут она и при чем тут Лева? — это Фаина выкручивалась в руках Митишатьева, и не Лева изменял Фаине, а Фаина, в который раз, повторяла для него все это, и Лева был не Лева, а уже Митишатьев, — это было уже почти раздвоение личности в самом медицинском смысле слова; отвращение и непонятное, страшноватое по силе и остроте наслаждение испытывал тогда Лева, так и не обладая ни той, ни другою…
И тут, внезапно, вернулась Фаина. Оказалось, вовсе не на Сахалин, а к матери в Ростов она ездила… Это Леву тут же успокоило, что не на Сахалин. На Сахалин бы, уж точно, без мужика не уедешь… Лева смотрел в ее загоревшее, попростевшее лицо и с удовлетворением отмечал некоторое спокойствие в своей душе. Все-таки за этот краткий период с Альбиной он набрался какого-никого самоощущения. Фаине он, однако, не сказал про свой роман. Не то чтобы что-нибудь его останавливало… что-то, впрочем, и останавливало. От Фаины он несколько отвык, но тут же понял: от отношений, от счетов, от вражды — нисколько не отвык. Он с удивлением это отметил: как быстро с нею он становится другим человеком, тем Левой. Он ничего не сказал ей об Альбине, как бы запасая козырь… Однако Фаина заметила перемену. „Я в тебя, кажется, снова влюбляюсь“, — сказала она. В ее лексиконе это означало, что она почувствовала „силу“. Лева ее презирал и был удовлетворен.
Сложнее ему пришлось с Альбиной. В первый день он не решился ей сказать о возвращении Фаины. Во второй — не сказал, угрызаясь, что не сказал сразу. Муки совести донимали его. (С Фаиной было хоть то преимущество, что там эти муки у него начисто отсутствовали.) В третий раз… Альбина уже и сама знала.
Леве было, конечно, сильно не по себе. Он — раздваивался. „Какое же одиночество в наше время — действительно найти друг друга!.. — думал Лева, тоскуя рядом с Альбиной. — Нет, этой обреченности вдвоем — не вынести, когда рядом есть перед кем прикинуться таким же, как другие. В чужом мире легче с чужими, чем со своими: не заметишь, как хрюкнешь, — и никто не заметит“.
Но когда вдруг выяснилось, что в Ростове Фаина тоже не была, а загорела в Махачкале, то все вернулось на прежние места: актеры снова разобрали свои роли, которые по-прежнему помнили назубок. Фаина — жизнь, Фаина — красота, Фаина — страсть, Фаина — судьба… Что — Альбина!..
Ах, какая все это мука!.. какая муть. Одна красивая, другая — нет. Но и это поди докажи. Красота — это такой обман! А красива ли Фаина? Смешной вопрос — какая разница. Отекшая, с расплывшейся косметикой, храпящая (лишь бы рядом…) — она дорога Леве, и все тут, даже дороже. И как же измучит его отвращением крохотный угорек под ухом раскрасивейшей Альбины, когда он, лишь только погаснет этот сладкий и такой невечный миг, отрывается от нее всем своим существом и разглядывает со стороны. Нет ничего некрасивей женщины, если вы ее не любите, если уже на то пошло. Только временный обман, оптический фокус, а потом — одно уродство и неудобство.
И сколько же люди накрутили на женскую красоту — бред какой-то! Красивая Альбина некрасива, когда ее не любят. Вот идут они с Левой, умолила о встрече, напросилась в кафе, ест пирожное и плачет — что, кроме ужаса, испытает Лева?., а потом они идут рядом, и Лева словно в километре от нее, и руки в карманы спрятал, и локти к бокам прижал — и ей руки никак под локоть ему не просунуть… Тычется бедная лапка, бедная варежка, бедное отдельное существо ее руки, рыбка об лед, рыбка с тупой меховой мордочкой. Плачет красивая Альбина, говорит что-то жарко, слитно, горячее дыхание рвется с ее губ, глаза ее в Леву заглядывают, просят, а он и не посмотрит и не слышит ничего — идет в километре. И только все видит боковым своим неприязненным зрением, как крошка от пирожного застряла у нее на губе и прыгает, прыгает. Отвратительна ему эта крошка от пирожного — и больше ничего в Леве нет. Какая там красота — одно уродство! какое там уродство — одна красота…
Только не раз еще вернется к ней Лева, и каждый раз после того, как ему сделают больно. Придет передать боль. Поначалу совесть помучит, а потом возникнет удобный механизм. А Альбина-то — сразу и поверит, и разбежится. А Лева, как наберется уверенности — то и уйдет сразу же, а как растеряет — то снова придет. Подло? Подло. Но пусть читатель оплатит свои счета…
Тем более что и не так это все. И Лева не такой уж подлец, и наша Альбина — не такая уж нищенка. Она, конечно, страдает, но „и страдает“… Очень существенно это „и“! Она убеждена, что Лева хоть часто и ведет себя не так, как ей бы мечталось, — а ведь любит ее. Иначе зачем же бежит, а все возвращается и возвращается, как привязанный. И видит она эти проявления любви во всем и копит их. Пришел — любит, ушел — тоже любит. Ласковый — это к ней. Неласковый — неприятности по работе. А вдруг заболел?.. А может, Лева и любит Альбину, кто знает. Хотя бы — „по-своему“… Она-то одна и может это знать. Ведь Лева знает, что Фаина любит его. Только напускает на себя что-то: молода еще или не понимает, не осознает…
Все ложь, и все правда…
В этот свой недолгий и настолько потом отрицаемый, что, со временем, как и вовсе с ним не бывший период жизни с Альбиной, дано было Леве на своей шкуре испытать всю силу и ужас чувства собственной НЕ любви (именно отдельно НЕ, а не вместе: просто нелюбовь — простая эмоция), дано ему было испытать тиранию чужого чувства и христианскую беспомощность человека.
За что мы не любим? Ведь положа ту же руку на то же сердце, Альбина была более достойна его любви… Но когда он клал эту руку, то клал ее — на ту же Фаину: сердце его было занято. Нас так мало, чтобы досталось место еще кому-нибудь, и за это свое меньшинство мы еще раз не любим того, кто дал нам его почувствовать. „Ты можешь меня не любить, — сказала Альбина, истощив богатство своих предложений. — Но ведь у тебя сейчас никого нет? — (Что наговорил ей Лева?..) — Тебе ведь женщина нужна? Я же не хуже других…“ Лева вздрогнул, будто его ударили — опять его достигала вся мера. „Ты — не другая…“ — догадался ответить он. В этом была доля. И вот еще за что мог он ее не любить: она была из своих, он ее предельно чувствовал: она была, как он: каждое ее движение проектировалось в его душе как узнанное, как понятое: они были одинаково устроены и настроены на одну волну: он мог не любить ее, как себя. Он принимал каждый ее сигнал, прекрасно знал, как ей следует ответить, но — чем? — и не мог. За это — кто же полюбит? И еще сильнее мог он ее не любить за Фаину: от сравнения Фаина не выгадывала — обиднее становилась потраченная Левина жизнь. И еще он мог досадовать, что теперь Фаина уже знала про Альбину и не столько была уязвлена, сколько воспользовалась этим. А самое, за что он не любил Альбину, был первый опыт узнавания того, что он так напрасно всегда пытался выяснить у Фаины: действительное ее отношение к нему, что же она к нему питала во всю их жизнь… А вот то и чувствовала! — осеняло иной раз Леву, когда он корчился от своей ложной несостоятельности рядом с нелюбимой Альбиной. Какая же убийственная тоска пронизывала от этого допущения Леву! Тем более что на собственном опыте он мог теперь выразить Фаине некоторое сочувствие и чуть ли не восхититься ее корыстным долготерпением. А за это можно бы и не только не любить, но и убить виновницу (опять Альбину)… В общем, то чувство НЕ любви, о котором мы здесь говорим, — крайне утомительно и чрезвычайно НЕ лестно тому, кто не любит. Не знаем, как сносят это чувство женщины, как они имеют дело с успехом, которого жаждут (нам кажется, что они должны в момент успеха никого не любить, чтобы ощущать его), не знаем… но мужчина, любящий свой успех у женщин, нам кажется не вполне мужчиной… И Лева проклял это чувство безответной любви к себе. Но — не свое.