Он поразился тому, что вновь подумал о случайности жизни, и, тесно сжимая пальцы Нинель, проговорил с нетвердостью в голосе:
— Скажи… ты можешь поверить, что я способен убить человека после войны?
— Странный твой вопрос относится к разряду «милые глупости», — сказала она несерьезно.
— Почему?
— Потому, что ты многого не умеешь… даже целоваться. В тебе еще много чего-то такого, что я не пойму. Ты огрубевший интеллигентный парень, а дальше — загадка.
Он открыл глаза, неподвижно и долго глядел не на нее, а на зеленый кружок на потолке, она же наклонилась к нему, и черный блеск ее улыбающихся глаз коснулся его зрачков, и он утонул, поплыл в глубине, а губы ее были так осторожны скользкой ласковостью, так нежно отдавались ему, что он внезапно со страхом подумал, что это тоже случайность, как и вся прошлая ночь, настигшая его, что он готов покориться этой женщине во всем, потому что она загадка, которую он вряд ли разгадает, и он проговорил пересохшим голосом:
— Стоит ли разгадывать меня? Все просто.
— Нет, милый, — сказала она на одном дыхании. — Ты не такой уж простой парень. Пока ты — запертый ларчик. Ты даже когда целуешь меня, то думаешь о чем-то.
— Просто у тебя удивительные губы. Иногда становится не по себе. Кажется, что и губы, и вся ты — какой-то мираж. Увиделось и исчезло.
Она показалась тогда на вечере изломанной, капризной, чересчур приковывающей к себе внимание своей высокой фигурой, облитой, как лаком, черным платьем, безмятежной плавностью речи, чернотой ресниц, похожих на завесы, сидела на диване, закинув ногу на ногу, пила вино, держа сигарету на отлете, танцевала только два раза, с Эльдаром и Романом, как бы снисходительно уступая их остротам, и, мнилось, была равнодушна ко всей молодой компании («Чайльд Гарольд в юбке»), присутствуя здесь только из-за школьного знакомства с Людмилой.
— Случайность. — Он взял ее длинную кисть, медленно провел ею по губам. — Ты никогда не думала об этом? Чуть-чуть — и жизнь, чуть-чуть — и смерть. На войне я однажды подумал: почти всем оставшимся в живых подарена счастливая случайность. И мне в том числе. — Он поцеловал ее руку и положил ее себе на лоб. — А потом после войны: некая принцесса села на диван рядом…
— Нет, Саша, — сказала она, разглаживая пальцем его влажный лоб, который выражал сейчас то, что, видимо, мучило его и в бреду. — А ты никогда не думал, что, может быть, где-то там уже написан конспект нашей жизни и его нельзя поправить? Ластиком орфографические ошибки и запятые не сотрешь. И ничего не сдуешь с чужого конспекта. Как на экзамене.
— Где там? — Он проследил за бабочкоподобным взмахом ее ресниц, направленных к потолку, но глаза ее заискрились озорным задором, желая свести разговор в шутку. — Ты веришь? — спросил он серьезно. — Как Эльдар или Роман?..
— Ох, опять экзамены! Ведь я только недавно сдала историю искусств. Знаешь, что такое «религио» по-латински? Так вот, слушай, необразованный офицер разведки, и учись у образованнейшей студентки. «Религио» в переводе — добросовестность. Нет, я не религиозна, потому что не очень благочестива.
Он сказал изменившимся голосом:
— Полежи со мной. Я буду благочестивым.
— Не хочу.
— Что ты не хочешь?
— Не хочу, чтобы ты был благочестивым. У тебя болит рука, Саша, а мы можем случайно ее задеть, и я буду виноватой.
— Случайно задеть руку? Пустяки же. Случайность уже произошла. Полежи со мной сбоку, и мне будет хорошо.
— Я не хочу сбоку. Я хочу, как тогда. И буду обнимать тихонько-тихонько. Не будем гасить свет. Мне хочется смотреть на тебя.
Она раздевалась быстро, и, сдергивая платье через голову, слегка испортила свою новую прическу, и, подняв руки, показывая подмышки, стала поправлять волосы, глядя на него с бесстыдно-виноватой улыбкой, а он, с трудом подавляя стесненность, смотрел на нее, тоже улыбаясь от неловкости, и, ослепленный тонкими изгибами ее сильного тела, едва сказал с затуманенной головой:
— Ну, иди же ко мне.
— Ты хочешь, чтобы я была с тобой? — ответила она уклончиво-капризно и тут же подошла к нему, откинула одеяло, наклонилась близко, обдавая сладковато-пряным запахом. Справа налево провела прохладными грудями по его груди, отчего соски ее трогательно напряглись; он, замирая, почувствовал это, потом она осторожно легла, смеясь глазами ему в глаза.
— Мне хочется смотреть на тебя. Странно: когда все идет к концу, ты закрываешь глаза и стискиваешь зубы. Тогда я очень люблю тебя и тоже стискиваю зубы. А ты их целуешь. Это нежно, когда вместе.
— Ты так хочешь?
— Да. А ты как? Надо, чтобы было тебе удобно и не больно руке.
— Мне хорошо, когда я близко вижу твои глаза.
— Я ненавижу слово «отдаваться». Это из дурацких французских романов девятнадцатого века. Тошнит от этих фраз: «Она вскрикнула «ах!» — и отдалась ему». Невыносимо смешно! Ты не торопись. Мы будем брать друг друга медленно-медленно, нежно-нежно. И я тебе не дам отдыхать. Пока мы не обессилеем, не уснем от усталости. Ты согласен на такую любовницу… или жену?
— Любовницу или жену? — повторил он с запинкой. — Ты знаешь, Нинель, я не думал об этом. А ты?
— Мне просто не страшно быть с тобой, милый ты, закупоренный парень. А в жены я не гожусь. Если из меня выйдет актриса, то это сплошное кривлянье и верчение хвостом у зеркала в гримерной перед тем, как выйти на сцену или съемочную площадку. Муж из тебя, мне кажется, тоже не получится. О чем мы говорим? Все равно сейчас я твоя любовница. И я хочу, чтобы ты слушался меня. Можно, я поцелую тебя первой? Ведь ты еще целуешься грубо. Как со своими фронтовыми Цирцеями.
В ту минуту, когда оба они лежали обессиленные, в изнеможении последнего телесного движения, а она еще слабо вздрагивала, касаясь зубами его зубов, сквозь которые он прерывисто выравнивал дыхание, он вдруг почувствовал вместе с жалостью к ней какую-то оглушающую недействительность того, что происходит. Что это было? Продолжение беспамятства, носившего его на своих черных крыльях несколько часов после дороги из Верхушкова? Нет, все было реально, все ощутимо и все предметно проступало в комнате. Рассвет просачивался сквозь розово светлеющие шторы, и лицо Нинель, ее губы, ее шея были так близко от него, ее влажное тело приникло к его телу с такой нежной отрешенностью, что он не мог разжать руки и отпустить ее лечь рядом, чтобы отдохнуть немного от того, что она тихими ласками разжигала в нем. Но во всем, что происходило с ними, было нечто обманчивое, ложно скоротечное, которое должно неповторимо исчезнуть, как и его появление здесь, в чужой квартире. Его главное невезение за всю войну случилось все-таки, и он чувствовал это по сладковатому запаху крови или сукровицы от бинтов, по тупой дергающей боли. Однако не боль тревожила его, а этот знакомый запах подмокших бинтов, который чувствовала, конечно, и она, Нинель.
— Давай полежим, подумаем, сколько лет я буду любить тебя, — выговорил Александр, пытаясь рыцарски пошутить. — Летом в этих случаях помогает кукушка. Как прекрасно лежать где-нибудь на поляне и слушать отсчет. Как ты относишься к кукушкам, Нинель?
— Нам чуть-чуть надо заснуть, — сказала Нинель и, несильно прижавшись, легла возле на краю дивана. — А потом кукушки, соловьи и воробьи… и лягушки, если ты хочешь.
— Согласен, — ответил он и погладил ее плечо. — Ты не чувствуешь запах крови от бинтов?
Она помолчала, сдвигая ровные брови.
— Ты терпишь — у тебя болит. Может быть, мне промыть рану и сделать новую перевязку? Как же тебе помочь?
— Ты не сможешь мне помочь, — успокоил он и солгал: — По-моему, меня не очень серьезно задело. Утром придут ребята, и надо что-нибудь придумать с доктором. Знаешь, а я еще бы немного выпил водки. Я не пил водку со сталинградских степей. И только сейчас…
В одиннадцатом часу утра появились Эльдар и Роман, заглянули в комнату, прокричали, будто сговорившись изображать безбурность жизни: «Неслыханный привет!» — и тотчас зашумели, загремели на кухне, вероятно, выкладывая на стол какие-то банки, затем потолкались в дверях и вошли, сопровождаемые Нинель. Эльдар, оглядывая кабинет, воскликнул в беспредельном восторге:
— О, Саша! Ты устроился, как падишах! — и положил на письменный стол большой пакет, объясняя: — Здесь бинты, вата и йод. Обшастал все аптеки Москвы — пусто, как в Аравийской пустыне. Достал у одной знакомой сестры-хозяйки в госпитале на Сретенке. А на кухне — банки с американской тушенкой и колбасой. Приобретены у знакомых спекулянтов.
— Наш Эльдар развил несусветную деятельность, — сказал Роман, пощипывая рыжеватую бородку и конфузливо, исподлобья наблюдая Александра. — Вид у тебя не так чтобы очень и не очень чтоб так, — прибавил он с неумелостью человека, не привыкшего говорить утешения и остроты. — Небрит вот только. Как рука? Сегодня притащим к тебе врача. Ищем надежного эскулапа, а это непростое дело.