— Конечно. И теперь тебе придется сказать, в любом случае.
— Даже если я мог бы сказать тебе позже, когда волноваться будет уже не о чем?
Она поцеловала меня в щеку.
— Да. Потому что я тоже хочу тебе кое-что сказать.
— Правда? Что?
— Сначала ты, потом я.
— Нет, сначала ты. Давай. Обещаю не сердиться, что бы там ни было, — с чрезмерным, может быть, пылом сказал я.
Она сделала затяжку. Изо рта и ноздрей у нее шел дым, когда она сказала:
— Все, что я рассказывала тебе о своем отце — ложь. Я никогда в жизни его не видела, не говорила с ним и не слышала о нем.
Я глядел в потолок.
— Что, все эти истории про Париж?..
Она помотала головой.
— И он никогда даже не звонил тебе и ничего такого?
— Все ложь.
— Ни единого письма?
— Ничего. Ни разу.
Я пошевелил ногой.
— Боже.
Она торопливо меня поцеловала.
— Это так глупо, но я всегда это делаю. Не знаю почему. Как-то само получается.
— Но почему?
— Не знаю. Просто я чувствую, что это делает меня более…
— Что? Более… значительной?
— Может быть. Нет, не то. Просто тогда я чувствую себя не такой жалкой.
Ее голос зазвучал по-новому.
— Не такой жалкой, — повторила она.
— …Ну, детка, прекрати, не плачь. Честное слово, я совершенно не сержусь.
Пока Рейчел плакала у меня на плече, я пересматривал фикцию по имени Жан-Поль д'Эрланжер. Тут, по меньшей мере, была пара удачных моментов. Например, мне нравились их гневные телефонные разговоры. К тому же впечатляло, как искусно она заметала следы: все эти тонко продуманные замечания насчет того, как все были тактичны и как мило было с их стороны не поднимать этой темы. Возможно, Дефорест до сих пор пребывал в неведении. Но Страстный Парижский Художник — и вся эта дешевая чушь насчет гражданской войны в Испании: ну, право же… вы только вообразите!
Со свежим любопытством, с обновленным ощущением сокрытой в ней тайны, я поцеловал влажные уголки глаз Рейчел. Потому что — чего уж там — она ведь сумасшедшая. Я врал, фантазировал и обманывал; мое существование также было призматической паутиной лжи — но для меня это было гораздо в большей степени — чем? — гораздо в большей степени литературой, отвечало скорее интеллектуальным запросам, нежели эмоциональным. Да, в этом-то и разница. Я снова обнял ее. Какой любопытной штучкой она была! Мне казалось, я лежу в постели с кем-то другим.
Спустя час Рейчел выиграла раунд в пользу того мнения, что я ее люблю и не слишком сильно презираю. Тогда она спросила:
— А о чем ты собирался мне рассказать?
Какая-то часть моего мозга, должно быть, по
инерции все время продолжала думать об этом. Когда я заговорил, у меня не было никаких сомнений.
— А, ты об этом. Ну, звучит глупо, по большому счету. Просто мне кажется, я… завалил экзамены и не поступлю в Оксфорд. Похоже, я недооценил сложность поставленной задачи.
Пока Рейчел изливала на меня поток своих уверений, ветер снаружи, не переставая дувший на протяжении всего вечера, начал издавать зловещие звуки, ворча за дверью и сотрясая оконные рамы.
Итак, мне девятнадцать, и я сам не всегда понимаю, что делаю; ворую мысли из книжек, отражаюсь в чужих глазах, не обгоняю на улице стариков и калек, боясь огорчить их своей резвостью, люблю наблюдать детей и животных за игрой, но буду не прочь посмотреть, как избивают нищего или как машина переедет маленькую девочку, ведь все это — опыт; не люблю сам себя, но высмеиваю людей, менее умных и красивых, чем я. Но в этом ведь нет ничего особенного?
Теперь я складываю «Записки о Рейчел» в аккуратную стопку. Стрелки будильника образуют неумолимо сужающуюся асимметричную букву V. Через семь минут они соединятся.
Конечно, проснувшись на следующее утро, я был словно в бреду. (Я до сих пор еще, сорок часов спустя, до конца не отошел; на мой взгляд, изнеможение — самый дешевый и доступный наркотик из тех, что есть на рынке.)
Рейчел, которая обычно тут же просыпалась, стоило мне только пошевелиться, проспала всю мою шумную возню с одеждой и бумагами для собеседования. В три ночи, за пять часов до этого, я пообещал, что попрощаюсь, прежде чем уйти. Но, похоже, тут не было большого смысла.
Внезапно я решил, что вместо этого лучше возьму с собой «Записки о Рейчел».
Норман сидел на кухне один, всецело захваченный волшебством газетных страниц. Джен, очевидно, отвергла всякую мысль о причастности к моему завтраку.
— Когда твой поезд?
— В девять ноль пять.
(Моя фамилия располагалась посередине алфавита, так что я счел, что мне незачем быть там раньше десяти тридцати.)
— Куча времени, — сказал Норман.
В молчании мы выпили чая с хлебом-с-маслом — кофе был завтраком для пидоров, а тосты — для леваков. У меня ныли зубы, а язык, казалось, зарос волосами.
Без двадцати девять:
— Ну, двинули. В этом костюме ты выглядишь полным мудаком. Где ты его взял? На армейской распродаже? Вот, держи, тебе письмо. Из-за границы.
«Лотус-кортина» Нормана с ревом понеслась вверх по улице, его синий шерстяной пиджак болтался сзади на крючке над окном. В машине пахло бензином, новой пластмассой, прозрачными нейлоновыми рубашками и застоявшимся старческим потом. Я взглянул на конверт и засунул его в карман. Коко.
— Готов?
Пять секунд пробуксовки на месте, и мы катапультировались с горы.
— Дженни устала? — провизжал я, когда на повороте нас протащило юзом на всех четырех колесах.
— Да. — Он сбросил скорость с восьмидесяти километров в час до нуля на светофоре. — Ей сейчас не стоит рано вставать.
При первом же намеке на желтый свет Норман рванулся вперед, шныряя между машинами, как слаломист.
— И сколько еще осталось?
— Конец мая.
— Ты рад?
Он пожал плечами, со скрежетом воткнул вторую передачу, надавил сигнал (который исполнял первые четыре ноты из «Неге Comes the Bride») и пронесся, едва не задев грузовик слева от нас, в результате чего какой-то пешеход смиренно упал на колени.
Снова светофор.
— Почему ты сомневался насчет ребенка? — Норман яростно газовал и бормотал угрозы в адрес водителя молоковоза, стоящего рядом. — Не хотел себя связывать или что?
Дорога освободилась, и нас с силой вдавило в сиденья.
— Тебе приходилось, тебе приходилось трахать бабу, которая рожала?
— Нет
Он не услышал и повернулся ко мне с раскрытым ртом. Я помотал головой.
— А мне… — он вильнул, втиснулся между такси и почтовым микроавтобусом и вошел в поворот, оторвав два колеса от земли, — а мне, блядь.
приходилось. И это совсем не пустяк. Не чувствуешь, что вообще куда-то засунул.
Норман, завизжав тормозами так, что запахло паленой резиной, остановился перед зеброй, позволил фигуристой блондинке прошествовать через дорогу и снова бросил машину вперед, сорвав пуговицы с пальто и расплющив носки ботинок у двух таиландских старичков.
— Это как размахивать флагом в открытом космосе. — Снова светофор. Я хотел спросить Нормана, не читал ли он Суинберна, но он продолжил: — И их кишки тоже болтаются и шлепают друг о друга. Но Джен будет в порядке после одного, а может, и двух. А ведь я говорил ей, что она может кого-нибудь усыновить, но — хуй там — бабы любят рожать! Их пизды, — он выключил обогреватель ударом кулака, — превращаются в кашу. Сиськи, — мы рванули со светофора, — воняют прокисшим молоком И свисают. Плоские как блин.
— Правда?
— Ха! Кошмарные сиськи. Но я подумал: хуй с ним. Джен в порядке. Крепкая баба. И я не так уж и часто с ней теперь трахаюсь. Высажу тебя здесь. Когда ты вернешься?
— Не знаю, — сказал я, и в моем голосе прозвучало удивление. — Может, к вечеру. Скажи Рейчел, что к вечеру. Спасибо, что подвез.
Дверная ручка выскочила из моей руки, едва ее не вывихнув. Норман, нависнув над рулем, неуклонно набирал скорость, а тем временем похожая на шахматную доску компания монашек вытекала впереди на проезжую часть.
Весь час, что я ехал в поезде, подшивка материалов к собеседованию пролежала на моих коленях, и я ни разу в нее не заглянул. Меня трясло так, что соседи, наверное, думали, что я придуриваюсь, и мне дважды пришлось бегать в туалет, реагируя на внезапные внутренние позывы. Неужели это могло быть для Нормана единственной причиной? Я, бывало, представлял себе нечто подобное, но лишь как некую теоретическую возможность для особо извращенных умов; мне и в кошмаре не могло привидеться, что я столкнусь с этим в реальной жизни. А Норман — такой сильный, уверенный в себе и свободный. Или, может, все мы такие же эмоциональные монстры? Было ли странным, что Норман не желал всю оставшуюся жизнь мочить свой конец в остывающем пироге из потрохов? Представьте себя на его месте.