Говорят, что звучало оно в полнейшей тишине: члены суда изо всех сил играли в невозмутимость, а публика не решалась шуметь и что-либо выкрикивать, поскольку не без оснований боялась как смеха слева, так и гнева справа. Это вообще свойственно любой публике: она обречена ощущать себя между Сциллой и Харибдой, а коли кому-то наплевать и на гнев, и на хохот, если он сам способен смеяться от души и негодовать во весь голос, то он уже и не публика. Ведь, как известно, человек рождается дважды: один раз как публика, второй — как личность, как субъект, как «Я», и то, что события пятого года помогли второму рождению многим из моих земляков, было еще одним парадоксом нового времени.
— Не обольщайтесь, я выступаю не с последним словом. Я выступаю перед вами с первым словом, потому что говорю от имени тех, кто завтра задаст вам простейший вопрос: что вы наделали? Как могли вы совершенно добровольно отрезать себя от своего народа, запереться в особняках за глухими заборами, окружить каждый свой шаг цепями явных и тайных охранников и упрямо верить при этом, что тем самым вы сохраните власть над народом своим? Потеряв опору в земле и народе, вы опираетесь на штыки и тюрьмы: удобно ли вам сидеть в председательских креслах, чужеземцы собственной страны? Вы хорошо усвоили древнейший способ властвования: террор и угрозы, беззастенчивая ложь лакеев и немота всех остальных, подкармливание избранных и беспощадная эксплуатация большинства и еще раз — террор и обман, обман и террор. Да, кнутом и каторгой можно добиться повиновения, но это повиновение действует до тех пор, пока нас меньше, чем плетей и тюрем. Но наши ряды растут, а батоги и застенки изнашиваются, и рано или поздно наступит час, когда нас станет больше, чем могут вместить все ваши ссылки и камеры. Как назовете вы этот час? Последним? Не обманывайтесь: для вас он будет смертным, ибо народ есть наивернейший банк обид, проценты с которых порождают гнев. А гнев народа во столько же раз страшнее вашего гнева, во сколько нас больше, чем вас, правители и охранники. Подсчитайте и ужаснитесь.
Вероятно, в этом месте Амосыч сделал паузу, потому что в листовке обозначен абзац. Точно знаю, что в то время, когда он замолчал, в зале сохранялась напряженнейшая тишина: мы учили его речь по учебнику, и там особо подчеркивалось это. Не знаю, учат ли сейчас: мне давно не случалось заглядывать в новые учебники новой истории.
— Не думайте, что я призываю кары будущего на ваши головы. Я призываю ваши головы задуматься над будущим. От него никому не уйти и никому не спрятаться, и надо мужественно глядеть в его даль. Пропасть, которую вырыли вы между собой и народом, не спасет вас от завтрашнего дня: вы смертны и без наших баррикад. Да, вы думаете о своей смене, воспитывая детей в привилегированных заведениях, заранее готовя из них распорядителей и командиров, дипломатов и иезуитов. Вы расчищаете перед ними поприще, обеспечивая карьеру не по способностям, а по протекции, и все же будущее не за вашими детьми. Будущее всегда за разумом, и вы это знаете. Не за расчетом, не за хитростью или ловкостью, а за ростом народного самосознания. Рост этот неотвратим, хотя процесс подчас и незаметен, и однажды до подавляющего большинства дойдет простая истина: мы живем, как рабы. Наступит прозрение, пробежит искра, и вся эта кошмарная тюрьма народов взлетит на воздух. Вы завоеватели собственной родины, ваше иго куда темнее, мрачнее и свирепее монгольского. Вам не миновать новой Куликовской битвы, но подумайте о ваших внуках и правнуках. Найдется ли им место в освобожденной стране? Не падут ли они под обломками завтрашних Бастилии? Не пресекаете ли вы род свой, бездумно повторяя «после нас — хоть потоп»? Скоро, очень скоро поднимется мозолистая рука рабочего класса, и ярмо деспотизма, огражденное солдатскими штыками, разлетится в прах!
После речи Евсея Амосыча суд важно удалился на совещание и делал вид, что совещается, еще сутки. На следующее утро был объявлен приговор: смертная казнь через повешение. Власти и лично генерал-адъютант Опричникс были весьма довольны, что конец близок, но внезапное осложнение едва не испортило этого долгожданного конца.
Случилось так — а вот как случилось, то никому неведомо, — что сидевший (или лежавший?) в отдельной палате психиатрической лечебницы Сергей Петрович подробнейшим образом узнал и о последних словах, и о смертном приговоре. Бабушка говорила, что он якобы даже читал все листовки, но за это я поручиться не могу. А вот то, что вскорости после объявления приговора больной Белобрыков бежал из лечебницы, — это известно всем. Сбежал в сером больничном халате и тапочках на босу ногу и явился не домой, не к Оленьке Олексиной и даже не к друзьям-нелегальщикам — явился прямехонько к временщику и в приемной доложил дежурному адъютанту:
— Я, Сергей Петрович Белобрыков, содержащийся по недоразумению в психиатрической лечебнице, являюсь активным членом РСДРП и действительным руководителем Верхней баррикады. Осужденный на смертную казнь известный городской чудак, называющий себя Гусарием Улановичем, ни в чем решительно не виноват, поскольку лишь исполнял мою волю. А посему я категорически требую немедленно освободить его как абсолютно невменяемого и осудить меня как действительного руководителя Верхней баррикады, взятого с оружием в руках.
— Подождите здесь, — сказал ошарашенный адъютант.
Мигнул часовому, чтоб глаз не спускал, прошел к генерал-адъютанту Опричниксу и строго, по-адъютантски (то есть слово в слово) передал то, что наговорил посетитель в больничном халате.
— Просит заменить его в петле? — Его высокопревосходительство басовито расхохотался. — Значит, сбежал из сумасшедшего дома и категорически требует, чтобы его повесили? Ну и кто он есть после такового деяния? Вот именно! Возвратить в лечебницу, как явно сумасшедшего!
И негодующего Сергея Петровича силой отправили обратно, но заперли уже в более строгой палате. Но напрасно он бушевал и горячился: врачи только радостно потирали руки.
— А вы беспокоились, Игнатий Иванович, — сказал губернатору архиепископ. — Сам генерал-адъютант Опричникс признал нашего протеже сумасшедшим, куда уж выше? Выше и светил нет.
Со времен Екатерины Второй в России стеснялись казней. Прятали их подальше от глаз людских, а сообщали заведомо после того, как все свершилось. Громко произнеся приговор, приводили его в исполнение тайно, стыдливо и очень поспешно. И непременно стремились упрятать тела казненных не только от родных и близких, но и от самих себя. Где могилы декабристов или народовольцев? Историки лишь беспомощно разводят руками, недобрым словом поминая традиционную застенчивость палачей.
В силу этой застенчивой традиции приговоренных казнили в глухом, обстроенном безоконными корпусами дальнем дворе внутренней тюрьмы Охранного отделения. При казни дозволялось присутствовать только трем «исполняющим» (а как иначе назвать должность, давно упраздненную, но существующую?): считанной охране под командой дежурного офицера да чиновнику для особых поручений, сочетающему в себе власть законодательную, исполнительную и прокурорский надзор. Не допускались даже лица духовного звания и врачи: первые навещали приговоренных до, вторые — после. Мне сдается, что такая повышенная стыдливость была результатом ясного понимания, что именем Закона вершится дело довольно гнусное.
Традиция традицией, а крохотный дворик никак не вмещал трех виселиц зараз: Две еще как-то втискивались, а третья — ни в какую; чья-то исполнительская голова даже предложила одну из них сделать двухэтажной, но после некоторого размышления сей дерзкий проект отвергли за сложностью исполнения (не виселицы, разумеется, а того, ради чего их созидают). И начальство распорядилось «исполнять» поочередно.
— Не выдержит, — сказал Теппо, когда усиленный конвой вывел приговоренных в тесный дворик.
— Не выдумывать! — нервно закричал чиновник для особых. — Выдержит!
Раасеккола пожал плечами, а дежурный офицер зашептал в чиновничье чуткое ухо. Чиновник громко переспросил: «Да?» и с сомнением оглядел финна.
— Сколько весишь? Пудов шесть?
— Семь, — уточнил Теппо.
Начальство вновь зашепталось, посматривая то на виселицу, то на негабаритного смертника. («Плотник не предусмотрен…», «Умеет…», «Позвольте, это же чушь какая-то!», «А что делать, если не предусмотрен?..» — доносились отдельные фразы.) Потом чиновник распорядился:
— Выдать Дровосекову топор, гвозди и доски для укрепления собственной виселицы. Остальных исполнять поочередно, пока идет укрепление.
Принесли приказанное. Теппо буднично застучал топором, неторопливо и основательно, как истый мастер с Успенки, усиливая созданную жандармскими дилетантами конструкцию. А Гусарий Уланович крепко обнял Амосыча: