Это я хочу ее поддеть, разглядывая вытянутую фигурку с острым, угловатым лицом и с дудочкой, приклеенной чуть ли не к самым губам.
— Не узнаешь? Это Крысолов[2].
— Крысолов, который смеется? (Губы Крысолова растянуты в широкую довольную улыбку.)
— А ты заметил?
— Это за километр видно.
Она посерьезнела. И сразу превратилась в юную пятнадцатилетнюю женщину (Луцке сейчас пятнадцать и есть).
— Он ведь всех крыс увел. Хорошо сделал свое дело, и от этого у него славно на душе, хоть он и некрасивый. Он же в этом не виноват. Ведь правда?
— Пожалуй, если эту историю толковать по-твоему, — соглашаюсь я. — И ты считаешь, что он должен быть некрасивым?
— Да, мне так кажется.
Мнение свое отстаивает, это неплохо. Хоть и хлебнет за это в жизни. Ну и что? Чистая совесть и доброе сердце все возместят сторицей. Тем более в искусстве, коли уж решила им заниматься. Ведь искусство, которое честно относится к жизни и служит человеку, — это искусство творцов.
Рассуждая так сам с собой, я искоса поглядываю на Луцку (она уже снова увлеклась работой) и твержу себе: славная добрая девочка! (Само собой, я горжусь ею.) Но еще глупышка. Сидит в своем длинном просторном балахоне, из-под которого видны только ее голые, в красивом загаре ножки. У нее уже начала набухать грудь, и она смущается этого. Тщетно я советовал ей читать Шрамека[3] и повторять за ним следом: «Со вчерашней поры я другая, зреют на мне гроздья винограда». А когда я прибавил: «Скажи маме спасибо, что в нее пошла», она даже рассердилась. Вздрогнула, словно ее крапивой стегнули, и зарделась как роза.
В дверях вновь появилась Ева, прижимая к боку небольшую квашню; на сей раз она мешалкой взбивала тесто.
— Вы оба здесь? Забыли, что собирались пораньше на речку? И никто не вызовется мне помочь?
Я вызвался (пожалел Луцку — сам не люблю, когда меня отрывают от работы).
Уходя, я услышал за спиной чмоканье, куда более приятное, чем в деже. Оглянувшись, убедился, что Луцка, округлив губы и вытянув запачканные глиной пальцы, посылает мне воздушный поцелуй. И подмигивает. Глаза у нее веселые и блестят, как умытая росой трава. Ах, хитрющая лиса-плутовка. Умеет подольститься!
Немного погодя, отдуваясь и обливаясь потом, я снова вернулся в комнату. Там, развалясь в кресле, сидел Томек и делал вид, что сосредоточенно следит за перипетиями героев телепередачи. Но взгляд его был неподвижен и пуст, парня явно не волновало происходящее на экране. Телепередача служила лишь ширмой, ограждавшей его одиночество, которое именно сейчас было ему важнее всего. Я понял это и не стал нарушать молчания.
Но Ева повела себя иначе. Заглянув к нам, она сразу же накинулась на Томека:
— Да что это с тобой? Вот незадача! Вчера ты с этой… — Она не договорила. — Ты у нее был?
Удар нанесен точно. Томек поднял было голову, но тут же и опустил. Собирался с силами, как боксер, потерявший равновесие. По-видимому, решив, что нет смысла ходить вокруг да около, искренний паренек отважно признался:
— Выгнала она меня.
Однако головы так и не поднял — покраснел до корней волос.
— Это мы с мамой поняли еще утром. Ничего, не расстраивайся! — Я попытался подбодрить парня.
— Удрала от меня, — признался Томек.
— Как это — удрала?
— Поначалу вроде все было хорошо, а потом там появился парень постарше, ее знакомый. Они потолковали о чем-то, и она мне сказала, что ей нужно уехать. И они уехали — в новом красном «фиате».
Мужская гордость Томека страдала, он был оскорблен до глубины души.
— Ну, этого от нее можно было ожидать. Экая тварь! — отвела душу Ева. — А ты будь доволен, что уехала. Если бы у тебя был «фиат», она бы смоталась на «фольксвагене» или «саабе».
— Эти маневры ты проиграл! Но только маневры! Экая важность, голубчик! Я рассказывал тебе историю с Итальянкой?
— Из-за которой ты научился нырять? — Томек оживился, на лице у него появилась улыбка.
— Голову даю на отсечение, что и ты кое-какую пользу для себя извлек.
Ева молчала, но по лицу ее разлилась мягкая, почти счастливая улыбка.
Через полуоткрытые двери было слышно, как в духовке шкварчит и брызжет горячим жиром утка. Во всем доме воцарились теперь мир и покой.
Выглянув в распахнутое, но затененное окно, я в беспокойстве взглянул на небо. Все еще голубое, оно слегка потускнело, тронутое легкой дымкой. Далеко, где-то позади Ржипа, краешек неба словно покрылся пеплом и сделался серым.
Приблизительно через полчаса — Ева как раз накрывала на стол — сквозь звяканье приборов и тарелок послышался глухой далекий рокот.
Мы оба вмиг очутились у окна.
Светило солнце, но улицу словно затянуло пеленой. От мертвенно-неподвижного, раскаленного воздуха по-прежнему изнывала земля. Но наверху, над макушкой персикового сада, небосвод сделался сизым.
— Господи! Лишь бы…
Руки у Евы опустились. Она озабоченно посмотрела в сторону абрикосовых плантаций.
Вдали снова громыхнуло.
— Наконец-то! — послышался веселый голос Луцки. — Что-то надвигается! Наконец-то станет немножко прохладнее!
Ева словно не слышала ее.
— Как бы ветер чего не нагнал. Совсем некстати… А не нужно ли?.. — Она в упор смотрела на меня, не выпуская тарелку из рук.
— Томек! Луция! — позвал я, уже не раздумывая больше.
Они поняли меня.
— Что уж, и поесть не сможем? — спросила удивленная Луцка, вдруг заколебавшись.
Но Ева уже выключала плиту, отставляя горшки и сковородки.
— Беги на склад. Заводи автокар! Скорее, — подгонял я Томека.
В чем были, мы побежали к абрикосовым деревьям.
Томек уже отпирал ворота склада, когда возле дома, резко затормозив, остановилась машина, и прямо в клубы пыли, поднятой колесами, на землю соскочил Шамал с женой.
— Быть грозе! — крикнул он. — Часовня на Ржипе сияет, будто сахарная. Хорошего не жди!
Из машины неуклюже вылез и Гоудек — он не привык разъезжать «на колесах».
Автокар Томека, на который он погрузил ящики, уже катил, рокоча, в гору.
Ворота склада так и остались распахнутыми настежь..
Золотистые абрикосовые плоды, сочные и теплые, прогретые солнцем, от малейшего прикосновения сами падали в руки, словно не могли дождаться этого мгновенья. Мы работали молча. Лихорадочно. Слышалась только бранчливая воркотня Шамала. Надвигающаяся гроза подгоняла нас… Раскаты грома, вспышки молний, разрывавших темно-серый небосклон, становились все ближе и ближе. Томек отвез первую партию фруктов.
Ящики быстро наполнялись плодами, как вдруг Ева, собиравшая абрикосы на соседнем дереве, оглянулась и всполошенно окликнула меня: «Адам!»
Обернувшись, я увидел, как над крабчицкой дорогой и в поле клубится столб белесоватой пыли.
И тут же по деревьям хлестнул резкий порыв ветра. Жалобно зашелестели листья, почти в одно и то же время хлопнули ворота склада, громада ящиков покатилась наземь. Пыль засыпала нам глаза, забивала нос и рот, слепила, мешала дышать… Разметавшиеся на ветру верхушки деревьев словно разбегались в разные стороны. Абрикосы градом посыпались с ветвей; ветер, срывая, угонял их и бросал далеко от стволов деревьев.
И вот припустил ливень, сопровождаемый блеском молний и грохотанием грома. На автокаре теперь сидел Шамал, собравшийся переправить еще одну партию. «Погоди!» — крикнул я и подскочил к нему, стараясь удержать ящики, раскачивавшиеся на неровностях дороги. Но на повороте ветер и ливень, объединив усилия, ударили по ящикам, и те не выдержали напора. Абрикосы разлетелись в разные стороны. Сочная их плоть тут же расплылась, потекла в потоках грязи…
— Сволочная работенка! — орал Шамал, обращаясь к дождю и ветру; лицо его было искажено злостью. Я почти ничего не слышал, ливень заглушал его слова. Мы бежали домой сквозь дождь и ветер; все давно уже промокли до нитки… Это был даже не бег, мы словно плыли, сносимые потоками в долину. Вода катилась по заскорузлой от зноя, пересохшей земле, которая не успевала впитывать ее. Водные валы скатывались вниз, сбивая с ног людей, скользивших по мокрой траве.
Как в тумане — струи дождя застили глаза — я увидел Еву. Поскользнувшись, она упала, но, падая, успела опереться на корзинку, которую держала в руках (в корзинке оставались последние фрукты, что ей удалось сорвать), и быстро вскочила на ноги.
Наконец мы вбежали в дом. На пороге уже стояли Гонзик с женой, с них тоже ручьями стекала вода, и Гонзик сокрушенно проговорил:
— Не поспели мы. Не добежали. Ну как там… — Он не досказал, голос у него осекся.
— Лучше не спрашивай. Да ты ничем бы и не помог. Собрали урожай — кончено!
Опершись о стену, мокрая, забрызганная ошметками грязи, Ева выжимала волосы. Но вдруг руки у нее упали, бессильно повиснув вдоль тела. С выражением такого же бессилия и беспомощности смотрела она на сад. Потом молча вошла в дом. Но в дверях остановилась, словно вдруг очнувшись. Повернулась к нам: