— Ну конечно, Эмиль.
Но в то же время они вернулись к своему прежнему обычаю заниматься своими делами в моей собственной квартире. Думая, что я этого не замечу. Хотя мне достаточно было посчитать сигареты, которые я хранил в маленькой посеребренной коробочке в гостиной. Потому что Дюгомье не из тех, кто станет курить свои сигареты, если в пределах досягаемости есть чужие. Нужно также сказать, что и для Ортанс так было более удобно. Из-за Марты. В противном случае ее надо было бы поручать консьержке. Тогда как здесь она укладывала ее после обеда в кроватку, и привет. Не говоря уже о том, что так они экономили на гостинице. Дюгомье, наверное, не преминул подчеркнуть это в разговоре:
— Он взял у меня еще семьсот пятьдесят франков. Надо восполнить это.
И, скорее всего, он говорил еще так:
— К тому же он ведь сумасшедший, можно не бояться, что он увидит.
Да, именно за это, осмелюсь признаться, я стал их ненавидеть. На их связь мне было наплевать. Я не мог простить им ту пародийно-насмешливую атмосферу, которую они создавали вокруг меня Я взывал к ним. Если бы они не слышали меня, я мог бы понять. Но то, что они, слыша мой голос, презирали меня, презирали до того, что стали считать меня сумасшедшим, — это была с их стороны страшная низость. Им мало было пародии и насмешек, мало было того, что они считали безумием, так они еще даже пытались с помощью этого безумия отгородить меня от других людей. Когда я сказал, что понял, я несколько упростил. На самом деле меня просветила на этот счет Элиза. Еще одна любопытная деталь: эта женщина, которая никогда не обращала на меня внимания, которая всегда демонстрировала по отношению ко мне полное безразличие, с тех пор как я похлопал рукой по ее заднице, стала моей союзницей. И однажды она сказала:
— А ты знаешь, Эмиль, Ортанс считает, что ты сумасшедший. Она мне так и сказала Опасный сумасшедший.
О! Это был для меня удар. Мне сразу все стало ясно. Я понял, откуда идет их обходительность. Понял, почему они в такой манере говорят со мной.
— А ты, — спросил я у нее, — ты считаешь, что я сумасшедший?
— Во всяком случае, не всегда, — сказала она.
Вот они, женщины. Стоит погладить их по заду, — о самом подобном жесте можно говорить, что угодно, хотя можно с полной определенностью сказать, что особого ума он не требует, — и они уже готовы клясться и божиться:
— Сумасшедший? Это он-то? Ничуть не бывало. Напротив.
Сумасшедший? Значит, как минимум, два человека считали меня сумасшедшим. Причем совершенно искренне, я в этом убежден. В какой-то момент я даже и сам засомневался в себе. Вас когда-нибудь принимали за сумасшедшего? Это самая что ни на есть заразная штука. Да, были моменты, когда я переставал чувствовать себя хозяином своих мыслей и своего тела. Я гримасничал, кричал почем зря. Ортанс подстерегала эти вспышки. Я представлял, как она обсуждает их со своим Дюгомье:
— Уверяю тебя, Виктор. Он меня беспокоит. Его состояние ухудшается с каждым днем.
Этот страх вокруг меня. Как угроза. Как опасность. Причем опасность, которая однажды приняла странно — конкретные формы. Однажды я пошел в спальню за носовым платком. Подошел к комоду и не знаю почему, вместо того чтобы выдвинуть верхний ящик, который был моим, взялся за ручку нижнего ящика. Он был закрыт. На ключ. Надо же! Экая новость! Зачем его закрыли на ключ? Ищу ключ. Ключа нет. Я беру верхний ящик, вынимаю его, просовываю руку в нижний ящик, роюсь в белье и вытаскиваю, что бы вы думали? РЕВОЛЬВЕР. В кобуре. А на кобуре — марка изготовителя. Лебре-Сайгон. САЙГОН. Револьвер Дюгомье! Револьвер Дюгомье в ящике Ортанс. Все ясно, думаю я. Сумасшедший. Сумасшедший, который представляет собой угрозу окружающим.
— Ортанс думает, что ты сумасшедший. Опасный сумасшедший.
И Дюгомье тоже. Дюгомье тоже так думал. Его вежливость. Его взгляд, который он не отрывал от меня. А если с опасным безумцем живет несчастная женщина, его жена, то что надо делать? Надо одолжить ей свой револьвер.
— Вдруг у него начнется приступ безумия. Он ведь сумасшедший, и с такими, как он, нужно все заранее предусмотреть.
Этот револьвер менял все. А, кстати, не знаю, замечали ли вы, что если он где-нибудь оказывается, если вы, скажем, взяли его в руку или хотя бы положили на стол, все сразу меняется, все становится не таким, как было прежде. Все начинает существовать как бы только ради него. Он начинает оказывать давление на все жизни, которые протекают вблизи него. Минуту назад я был всего лишь рогоносцем. Рогоносцем, как любой другой. А из-за этого револьвера я становился человеком, которого преследуют. Человеком, оказавшимся в опасности. Которому нужно думать о том, как лучше защититься. Но одновременно я открыл для себя средство защиты. Потому что револьвер был свободным. Он был ПОКА ЕЩЕ свободным. Им мог воспользоваться каждый. Не обязательно Ортанс. И не обязательно его должны были направить против меня. Револьвер, он убивает. Но не всегда того, кому предназначена пуля. И в случае, если бы Ортанс погибла, я вновь обрел бы рай-Монторгей, жизнь внизу, дрейф по течению. Разве не так?
К счастью, я прикоснулся только к кобуре. И вытер ее. А потом положил опять под белье. И начал разрабатывать свой план.
Сначала нужно было потихоньку-полегоньку снять напряжение. Я перестал ходить к Дюгомье. В присутствии Ортанс я изображал из себя пай-мальчика, славного рогоносца, который ни о чем не подозревает. Притворялся слащавым добряком. Всем своим видом как бы говорил: давай похороним прошлое, не будем больше говорить о нем. Однажды я даже заявил:
— А ты помнишь времена Дюгомье? Знаешь, я ведь тогда здорово на тебя злился.
Но за каждой моей фразой, за каждым моим жестом, за каждой из моих улыбок отныне скрывался хитроумный замысел.
Потом как-то раз, когда Марта уже заснула, а впереди был еще довольно долгий вечер, я начал разыгрывать сцену. Ортанс читала газету, которая лежала перед ней на плюшевой красной скатерти. Я внезапно спросил ее:
— Чем ты занималась днем?
— Кое-какими делами по хозяйству. Сегодня я никуда не выходила.
— Врешь! У тебя было свидание с Дюгомье.
Прекрасная, лучезарная улыбка Ортанс. Прекрасная, лучезарная улыбка женщины, которая, тысячу раз солгав, в этот раз говорила сущую правду.
— Да нет же, Эмиль.
— Я видел тебя!
Я кричал:
— Я выследил тебя. Вы встретились на улице. Потом вы вошли в гостиницу на улице Тронше.
— Уверяю тебя, Эмиль.
— Я видел тебя!
Должен сказать, что никого я в тот день не выслеживал. Что, возможно, она вообще никогда не входила ни в одну гостиницу на улице Тронше.
— Я видел тебя!
Я рычал. Она смотрела на меня с таким видом, какой бывает у людей при виде сумасшедшего, у которого начинается приступ безумия, совершенно бледная, белая, как лежавшая перед ней газета.
— Эмиль.
— Я знаю, что ты встречалась с ним сегодня. Я ЧУВСТВУЮ, что ты видела его.
Чувствую — мне удалось найти точное слово. Она даже не смогла скрыть своего облегчения. А я, порычав еще немного, спросил:
— Почему бы тебе не признаться? Я ведь могу войти в положение.
И Я СУЩЕСТВОВАЛ. Жизнь наполняла меня до кончиков пальцев. Вот он, блеск. Вот она, легкость. Красноречие. Слова возникали сами по себе. Шевелились у меня в ладонях. Подступали к горлу.
— И на этот раз тоже я хочу простить тебя, Ортанс.
Пауза.
— Я хочу простить тебя, но при одном условии. При условии, что ты немедленно напишешь этому типу письмо о разрыве с ним отношений. Об ОКОНЧАТЕЛЬНОМ разрыве.
— Но, Эмиль, я тебя уверяю…
— Молчи! Я требую!
Я снова начал кричать:
— Если ты больше не встречалась с ним, письмо послужит лишним тому подтверждением.
Безупречный аргумент.
— Да или нет, согласна ты написать это письмо или нет?
— Ну да, Эмиль. Конечно.
Как пьянице. Как сумасшедшему. Чтобы успокоить меня. Чтобы удовлетворить идиотский каприз. Спорить? С сумасшедшим?
— Под мою диктовку.
— Если ты хочешь, Эмиль.
Даже не пытаясь спорить, не пытаясь что-либо доказывать мне. Именно в этом и заключалась жестокость Ортанс и Дюгомье. Они испытывали страх передо мной, я хорошо видел это, но этот страх относился лишь к моему безумию, к приступам бешенства, которое могло мной овладеть, к насилию, которое я был способен учинить. А вот моего ума, моей проницательности они не боялись. Сумасшедший, что вы хотите? А в присутствии сумасшедшего даже самые глупые начинают считать себя самыми хитрыми. Словно перед ними находится ребенок. Которому можно ответить что угодно, даже почти не пытаясь скрыть идиотского подмигивания. «Ну, конечно, мой дурачок. Дед Мороз? Конечно, ангел мой».
— Ну да, Эмиль.
И ее глупые мысли, разложенные передо мной. Ясные, как божий день. «Ну да, Эмиль. Ну да, мой бедный идиотик. Я напишу ему это твое письмо. И ты сможешь сам отнести его на почту. Но кто мне помешает позвонить ему завтра по телефону? У него был приступ безумия, понимаешь, Виктор, поэтому я написала какую-то там чепуху, как он просил».