Ознакомительная версия.
Да, так вот после операции мне всё равно стало лучше. Болей-то нет. Одышки нет. Всё хорошо! А мог бы и помереть. Мог бы и не выдержать. Время ещё не пришло. Мне ещё и пожить надо, и пооперировать, и от любви не отказываться. Да! От любви к миру, да и вообще, во всех её проявлениях.
Короче, хорошо, что мне операцию сделали!
А следующих пусть уж лечат.
Без нас.
Борис Исаакович не хотел спорить с сыном, а потому и не зашли они в Макдональд, где по уверениям сына, пища была абсолютно непригодна, не кошерная. В Тель-Авиве нет больших проблем с едой. Рядом ещё одно заведение, и ещё и ещё, где можно поесть. Ортодоксальный сын не считал отца евреем, а лишь потомком их, поскольку Борис Исаакович не соблюдал никаких законов Кашрута и даже не был обрезан, отчего окончательно была разорвана связь с Законом, на котором стояло и стоит еврейство. Они не спорили на щекотливую тему, но, будучи гостем сына, он, вовсе, не хотел его вводить в грех. Даже, когда он в субботу поехал на встречу с сыном на машине, тот считал, что подобное нарушение правил шабата неминуемо затрагивает причина поездка. То есть он становился как бы источником сыновнего греха.
Они подошли к прилавку, где можно взять шварму, которая была не хуже Макдональдских трафаретов. На стоящем и медленно вертящемся вертеле внутри жаровни насажена индюшатина, проложенная бараньим жиром, а потому создающая вкусовую иллюзию баранины, которая более традиционна для иудеев. Но индюшатина значительно дешевле, а стало быть, и доступнее для нынешних израильтян, да, пожалуй, и всего Израиля. А уж тем более для приехавших, как здесь считают, правильнее говорить «поднявшихся» на историческую родину, из стран мира, так сказать, распределения по социалистическому типу. В карман расслоенной питы закладывалось мясо и всякие овощные салаты и заливалось разными соусами на выбор.
Борису Исааковичу эта еда была по вкусу и он в очередной раз не воспользовался возможностью повысить свои знания современности — не попал в Макдональд. В Москве ему и в голову не приходило зайти поесть в эту наскороедальню. Хотя про себя он решил, что, вернувшись из отпуска, он всё же должен ликвидировать этот пробел в познании сегодняшнего мира.
Но и на шварму сын так просто не согласился. Он не доверял атеистическому Тель-Авиву, а потому спросил у хозяина не работает ли тот и по субботам. Но его уверили, что этот столик, этот кормилец никогда себе такого не позволит и, что у него есть даже лицензия, или как это называется, короче бумага от раввина, или раввината, подтверждающая полную кошерность не только еды, но и самого торгующего и его заведения.
Сын был удовлетворен и Борис Исаакович, в свою очередь, сумел удовлетворить, наконец, сию низменную свою потребность.
Они сели на лавочку у фонтана, расположенного на эстакаде над улицей Дизенгоф и, разглядывая разнообразные танцы струй и разноцветной подсветки, стали с наслаждением уничтожать продукт, разрешённый строгими догматами кашрута. Ели сосредоточенно не отвлекаясь на споры, слова, и лишь каждый размышлял про своё.
Рядом сидел седой старик. В Москве Борис Исаакович определил бы его как деда, но сейчас и здесь, почему-то и про себя называл пожилым. Может, обстановка призывала его к необычным для своей повседневности словам. Может, собственное старение заставляла его менять определения и отношение ко всему, что касается возраста. Юбилей, правда, ещё не скоро, но очень уж, наверное, не хотелось называть себя дедом. А сосед по скамеечке, пожалуй, ненамного старше его. Хотя, при возникшей вскоре беседе, выяснилось, что намного. Но судим мы о возрасте не по паспорту, а по внешнему виду. Во всяком случае, при поверхностном общении. В отличие от своих соседей, дед сей ничего не ел, а молча смотрел на вздымающуюся перед ними воду, постоянно меняющую форму и цвет.
Молчание длилось недолго.
— Я извиняюсь, конечно, но мне думается вы из России, а?
— Угадали.
— Не угадал — увидел.
— Что мы не так глядимся?
— Нет. Не скажу. Сын в кипе. А вы в носках. У нас, если мужчина не на босу ногу — значит из России. И говорите по-русски.
— Наверное, это главное. Не столько увидели, сколько услышали?
— Ну, пусть будет по вашему. Я извиняюсь — вы из Москвы?
— Да. А это как услышали?
— Я вижу вы из этого круга.
— Не понял. Что это? Московский круг?
— Я знаю? Вижу. Я сам с Украины. У нас не так.
— Что не так?
— Я знаю? Всё не так. И здесь не так.
К этому времени Борис Исаакович доел и сын стал теребить его.
— Пап, пошли. Пора.
— Вы куда-то спешите? Хотите что-то посмотреть?
— Да ничего мы не хотим. Я папе уже всё показал.
— Нет. Я ж не предлагаю свои услуги. Показал, так показал. А вообще-то, я здесь много знаю. Если надо, хотите…
— Нет. Спасибо. Мы с папой и на территориях даже были.
— Ну, нет, так нет. Вы знаете, я обращаюсь к вам, человеку не сегодняшних знаний. Молодые куда-то торопятся, хотя у них ещё много времени впереди. Впрочем, и это им так только кажется. Но нам старикам надо бы торопиться — у нас-то мало времени осталось. Хотелось бы, чтоб и нам это только казалось. Я приехал двадцать лет назад — мне было шестьдесят — думал буду тихо доживать. И сами видите. Может, ещё десять лет попоказываю людям наше и дотяну до двухтысячного года. Я не тороплюсь. А они торопятся.
Борис Исаакович придержал сына. Ему интересно было, что ещё зафилософствует неожиданный собеседник. Действительно, в «московском круге» он не встречал эдакого типичного еврея из россказнях о них. О них!? В Москве Иссакыч воспринимал себя как еврея — ему время от времени кто-то тем или иным способом напоминал его место в иерархии национальностей. Здесь он чувствовал себя русским. И здесь ему тоже, так или иначе, показывали, откуда он, а, стало быть, и кто он. Вот, например, носки. Интересно, а кто он для этого деда.
— У вас там перестройка. И что? Что вы там делаете? Что это для вас? И что это для евреев?
— Во-первых, я доктор и как лечил людей, так и лечу. А, во-вторых, вы же видите, что я мог сюда приехать, а раньше это было невозможно.
— Ну, это так. Посмотрим. Вы русские — романтики, всегда надеетесь. Что ж это, может, и хорошо.
— Я еврей — не русский.
— Он говорит, что интеллигентный человек! Есть русские разных национальностей, и есть евреи разных национальностей. Вы что, не видите, не знаете? Я еврей украинец, вы еврей москвич, а сын, я вижу, верующий еврей. И вы хотите сказать, что мы одинаковые?
— Наверное, вы правы.
— Я знаю? Вы доктор, извиняюсь за любопытство, какой? Что вы лечите?
— Не что, а как. Лечу, что привезут. Я хирург.
— А! Таки как, а не что. Я вам скажу, что, если здесь умирать, так вас могут спасти. Если вы умираете, то здесь будут и могут делать, ну, если не всё, так много. Но если вы заболеете, ну не так, чтобы очень, то можете и умереть. Поликлиника здесь, скажу вам, не на уровне реанимации. И лучше получить инфаркт, чем грипп или нарыв на пальце. Но я не хочу инфаркта и не хочу умереть от насморка.
— Думаю, что вы преувеличиваете.
— Ну, преувеличиваю. Но если б вы были не доктор, а писатель, вы бы понимали, что и так тоже надо. Преувеличиваю! А здесь и надо преувеличивать, а то не спасут. Хорошо, когда плохо, а когда не очень плохо, так и не всегда хорошо. Например, вы, русские, стали лучше относиться к Израилю — и что? Американцы уменьшили свою помощь. Им теперь не надо спорить здесь с Россией. Вот и получается: если всё так хорошо, почему так плохо. А? Ну? А вы говорите.
— Пап…
— Ну. Он опять торопится.
— Да я не то…
— Не то. Когда я ещё могу узнать, что там делается…
— Жена Лота оглянулась на оставленную катастрофу и превратилась в соляной столп. А вы оглядываетесь.
— О! Теперь я вижу, что он, действительно, иудейски грамотный. Он знает Тору. Он верующий, а здешние, в Тель-Авиве, не все знают. Иерусалим грамотнее.
— Здесь же также учатся в школе. И иврит их родной язык, хоть и долго спал.
— Иврит знают, но он не спал, а был только для святых дел. Он стал для всех родным и бытовым. Ваш мальчик Тору знает, и дай Б-г ему счастья, а вот знает ли он Шолом-Алейхема?
— Конечно. Ему дед ещё в Москве читал.
— В Москве. Это ещё идишистское воспитание деда. А знает ли он идиш. Бохер, ты знаешь идиш? Ты знаешь, что такое бохер? Бохер — это парень.
— Знаю. Только не бохер, а бахур.
— О! Им и не наш шабес, а шабат. А зай гезунд? Это уже совсем не для них. Для них это испорченный немецкий. Пропадает идишистская культура. Многие и имени такого не знают — Шолом-Апейхем. Улица есть, а почему так называется. Это как у вас в Москве, когда я был. Спрашиваю: Что за улица — Грицевец или Наташа Ковшова, какая-то Качуевская. Кто такие никто не знает. И эти. Не каждый знает кто такой. А спроси про Шолома Аша или Менделе Мойхер-Сфорим, Фруг… И не слыхали. Целая культура коту под хвост.
Ознакомительная версия.