Когда он вернулся на свое место, разговор шел о литературе. Поди пойми, как им удалось от истребляемых баранов перейти к изящной словесности: как бы то ни было, теперь Хэл напыщенно толкует о Толстом — о дикой непропорциональности его человеческих и писательских масштабов.
— Повествователь в нем выше, чем моралист, — вещает Хэл, — а моралист значительнее человека. Пережив приступ мистицизма, Толстой становился чем дальше, тем более нервным и несносным. Он выходил из себя оттого, что был не в силах отказаться от хрустальных бокалов и задирания ног в постели с Софьей, вот и стал проводить дни в проповедях сексуального воздержания, бичуя пристрастие к материальным благам. Он даже хотел помешать своим дочерям выйти замуж! В свои восемьдесят это был настоящий негодяй: черствый, злобный, нетерпимый.
Откуда такая жесткость, Мирна? — думает Чарльз. (Свою диссертацию он посвятил ревности: на шести сотнях страниц сопоставлял двух великих «женоубийц» западной литературы: шекспировского «Отелло» и «Крейцерову сонату» Толстого… В этой диссертации, чья сильно сокращенная версия вошла как одна из глав в его книгу «Черным по белому», он выдвигал на первый план следующее противоречие: в то время как большинство комментаторов связывают смертоносное умопомрачение Отелло с цветом его кожи — «торжеством его африканской сути, агрессивной и низменной, над его цивилизованной, христианской видимостью мнимого европейца», — но не нашлось ни одного, кто бы вздумал утверждать, что Позднышев поддался убийственному безумию из-за своей белой кожи. А почему? Потому что его белизна не цвет, не определяющий признак: невменяемость Позднышева возводится до «трагизма человеческой природы». О Мирна! Ты, белая, обманутая ради черной, ты тоже убила меня… из ревности! «К ней же самой испытанной, ею самой порожденной…» А между тем разве я не отдал тебе все, что имел? Чем могло угрожать тебе мгновение моей слабости? Неужели ты хоть одну секунду считала меня способным пустить в распыл наше счастье и жить припеваючи с Анитой Дарвен в Южной Каролине? Ах! Приступ бешенства, обоснованный или нет, справедливый или несправедливый, и вот Дез-де-Мирна покарала Отелло за интрижку в отеле!)
— Да ну! — ухмыляется Леонид. — Не очень-то серьезно призывать к сексуальному воздержанию, уже настрогав полтора десятка детишек.
Кэти смеется, по голосу мужа поняв, что он пошутил. Но разговора она не слушала, все ее помыслы сосредоточены там, в комнате на Пауэр-стрит.
(И тут их затопила волна зловония — запах мочи, экскрементов, разлагающейся плоти. То была плоть от их плоти в состоянии гнилостного брожения. «Не беспокойся, мой ангел, — пробормотала она Леониду, доставая платок, чтобы обтереть с его лица пот и остатки блевотины. — Все хорошо, все пройдет, не беспокойся». Так они простояли в коридоре с минуту, уцепившись друг за друга; потом, взявшись за руки, вернулись в комнату Дэвида. И увидели. На полу. Голый, без простынь, матрац. Трубку радиотелефона. А дальше — распластанное, недвижное, безжизненное тело своего младшего сына. Или то, что от него осталось. Поскольку Клеопатра, запертая один на один с трупом своего хозяина (Сколько дней так прошло? Возможно, что не три, а куда больше, семь или восемь. Когда они с ним говорили в последний раз? Кэти силилась подсчитать в уме: он звонил 24 июля, в день рождения Элис, стало быть, это выходит…), отгрызла ему левое плечо, большой кусок правой руки и часть лица. О, это к лучшему, снова и снова твердит себе Кэти. По крайней мере, ему больше не придется страдать. Тебе хорошо теперь, не правда ли, любовь моя? — мысленно обращается она к Дэвиду. Наклонясь над изможденным разлагающимся телом, Леонид поднял его, словно оно ничего не весило, и перекинул через плечо так, что голова и руки свесились спереди, а ноги болтались сзади, у него за спиной. И Кэти, идущая за ними вслед до двери, потом по коридору, видела, как джинсы Дэвида спустились с его тощих бедер, обнажив верхнюю часть ягодиц… От этого все в ней переворачивалось, хотелось подтянуть ему штаны, как она делала столько раз, когда он был маленьким, но она не осмелилась по такому пустому поводу потревожить Леонида просьбой опустить тело на землю… Так и шла за ним по лестнице, шепча про себя: «Все хорошо, мой ангел, теперь все будет хорошо…» На волне этой эйфории она продержалась все время похорон, соболезнующих визитов и последовавшие за этим недели хлопот, связанных с ликвидацией остатков внезапно оборвавшейся жизни их сына; лишь пол года спустя, однажды зимней ночью, в no man’s land[39] между бодрствованием и сном Кэти наконец постигла огромность своей утраты. Облившись холодным потом, она резко выпрямилась в кровати и на долгие часы застыла перед разверзшейся пустотой. Назавтра, принеся ей завтрак в постель, Леонид чуть не уронил поднос: волосы его жены, вчера еще черные как смоль, за одну ночь побелели.)
— В прошлом месяце я прочла потрясающий русский роман, — сообщает Бет. — Это называлось… как он назывался, Брайан?
— Понятия не имею! — Брайан легонько пожимает плечами, он больше не прислушивается к разговору, думать о нем забыл, он снова блуждает в пойме реки Сатхай.
(День уже клонился к закату, пожар заходящего солнца понемногу разгорался на вершинах гор, и тут вдруг, сверх всех ожиданий, Джек взял след. Наконец хоть что-то. Что именно, не важно. Событие. Надежда, к которой можно пришвартовать их мысли, затуманенные страхом. Не то чтобы нам так уж хотелось их изловить, этих вьетконговцев, вспоминает Брайан, но… будь что будет… лишь бы побыстрей скоротать этот день. Сто восемьдесят дней миновало, изволь отмотать еще его восемьдесят пять. Вот лейтенант Дуг Джонсон, черный верзила из Оклахомы, держащий на поводке собаку: он делает остальным знак «есть», и сразу каждый нерв их тел напрягается так, что готов лопнуть, градус внимания и бдительности максимальный. Потом — и это, как всякий раз, уму непостижимо — грохочет ружейный выстрел. Очумев, они озираются вокруг, ища, в кого попало на этот раз, кто валяется с развороченным брюхом… Но нет. Это Джек. Пес ранен. Не смертельно. Озверев от боли, он кидается туда, откуда стрельнули, изо всей силы рвет поводок. Дуг спускает его. Собака яростно бросается в сторону бамбуковых зарослей; две пули одновременно поражают ее прямо в грудь, и она оседает бесформенным комом. И тут происходит невозможное. Женщина. Женщина выходит из зарослей. Длинные черные волосы. Рубашка с короткими рукавами цвета хаки, такие же шорты. Полуголые руки и ноги изодраны колючим кустарником. Она бросила к их ногам свой пустой автомат, и они замерли, ошеломленно переглядываясь. Женщина-вьетнамка и семеро американских мужчин. Застывшие, неподвижные, как зной. Во взгляде женщины Брайан не смог прочесть ничего. Ни страха, ни отваги, ни заигрывания, ни бравады, ни отчаяния, ни вызова… ничего. Как он успел понять за эти шесть последних месяцев, такая невозможность расшифровать лицо врага портит тебя как человеческое существо, зато укрепляет как солдата. Потом женщина бросилась наутек, и они молча погнались за ней, топча землю вольным, мощным бегом: все то, что так тяжело давило их, вдруг стало легким, как горячий воздух. Несмотря на данную ей фору, они знали, что ее настигнут — сомневаться не приходилось, ноги-то у них вдвое длиннее, чем у нее, и вправду — за одну-две минуты дело было сделано. Они обступили ее, схватили, бросили наземь, в один голос издав дикарское рычание. Нежданный трофей. Вознаграждение за пережитый изнурительный день. Все, что последовало за этим, в памяти Брайана подернулось дымкой нереальности: он ничего не забыл, никогда не забудет, но во веки веков ни словечка об этом никому не проронит. Потому что… нет слов, чтобы такое выразить. Этакий древний обряд, достояние не индивида, но рода. Действо разворачивается в благоговейном молчании. Последовательность определяется воинской иерархией: Дуг пойдет первым, Брайан — последним. Свет дня умирает, и, пока джунгли мало-помалу утрачивают свои краски и очертания, Брайан чувствует, как желание все сильнее захлестывает его. Каждый его вздох переполнен желанием, в сердце его трепещет экстаз, во Вселенной нет ничего за пределами этого заколдованного круга черных и белых мужчин с желтокожей девушкой в центре… В то мгновение, когда первый проникает в нее, она вскрикивает, у нее кровь, и Дуг, чей бритый череп лоснится от пота, выплевывает сквозь зубы ругательство, удивленный, что она оказалась девственницей; потом все уста вновь немеют, нет больше ничего, кроме движений. Без спешки, без единого слова мужчины позволяют самым темным силам рода людского пронизывать их существо, чтобы потом излиться в тело женщины. О женщина, любимая, ненавидимая, вот, прими мое семя жизни, прими его и умри! Когда наконец приходит черед Брайана, он уже настолько вымотан этой мессой подлинной плоти и крови, что все происходит очень быстро: не успел он войти в девушку, как наслаждение, воистину подобное молнии, обжигает его, превращая в электрический провод под током, его мысль и личность начисто исчезают, на какую-то долю секунды он даже лишается сознания. Придя в себя, он встает, подтягивает штаны, шатаясь, едва держась на ногах, совершенно оглушенный, а другие, глумливо хохоча, толкая его и тряся, спрашивают, зачем он поцеловал жмурика. Не понимая, он опускает глаза, и Дуг, продолжая ржать, всаживает в голову женщины всю обойму своего автомата. Теперь ночной мрак уже стал непроглядным, они уверены, что с этим днем покончено, но тут они просчитались. Им еще остается кое-что пережить. Взрыв гранаты, брошенной вьетнамцем, который пробирался по берегу Сатхай, — та девушка служила ему проводником и, устранив собаку, сумела-таки уберечь его, заранее зная, какой ценой. Трое Джи-Ай убиты на месте, Дугу оторвало обе ноги, однако Брайан… что ж, Брайана даже не оцарапало. Он отделался безо всяких последствий, если не считать этого легкого дребезжания в правом ухе…)