— Эй, я сказал тебе, от кого получил приглашение на свадьбу дочери? Ты никогда и ни за что не угадаешь. Я поехал в Хемпстед, чтобы починить миксер твоей тете — ты помнишь, там еще такой кувшин сверху — и кто бы ты думал, теперь там хозяин магазина бытовых электроприборов? Ты никогда бы не угадал, даже если бы его вспомнил.
Но я угадал. Это мой чародей.
— Герберт Братаски, — говорю я.
— Правильно! Я тебе уже говорил?
— Нет.
— Это действительно он. И, можешь себе представить, этот паскудник вырос в персону и процветает. Он связан с «Дженерал-электрик», с компанией «Уоринг», а теперь, как он мне сказал, собирается заключить контракт с одной японской компанией, побольше, чем «Сони», и будет их единственным дистрибьютером на Лонг-Айленде. А дочка у него — настоящая куколка. Он показал мне ее фото. И вдруг, как гром среди ясного неба, я получаю по почте эту красивую пригласительную открытку. Я хотел захватить ее с собой, но забыл, черт возьми, потому что уже все собрал, чтобы ехать сюда.
Все собрал два дня назад.
— Я пришлю ее тебе, — говорит он, — ты получишь истинное удовольствие от нее. Послушай, мне только что пришло это в голову. Как вы с Клэр отнесетесь к идее поехать на эту свадьбу вместе со мной? Вот будет сюрприз для Герберта!
— Надо подумать. Как Герберт теперь выглядит в свои сорок с лишком?
— Ему сорок пять-сорок шесть сейчас. Но он все такой же энергичный и такой же сообразительный и симпатичный, как в те времена, когда был ребенком. Не набрал ни грамма лишнего веса и не потерял ни одного волоса с головы. Я даже, когда увидел такую копну, подумал было, что это мех. Может, так оно и есть. И все такой же загорелый. Что ты думаешь об этом? Наверное, он пользуется кварцевой лампой. И, знаешь, Дэйви, у него есть маленький сын, который, как и он, играет на барабане! Я ему, конечно, рассказал о тебе, а он сказал, что уже про тебя все знал. Он читал о том, что ты выступал с докладом, видел в «Ньюсдей» в календаре событий. Он сказал, что рассказывал об этом всем своим клиентам. Как тебе это нравится? Герберт Братаски. И как ты узнал?
— Догадался.
— Ты был прав. Ты ясновидящий, сынок. Ух, какой замечательный кусок мяса. Сколько здесь стоит фунт? Когда-то такой кусок вырезки…
Мне хочется обнять его, прижать его ни на минуту не закрывающийся рот к своей груди и сказать: «Все хорошо. Ты здесь навсегда, тебе никогда не придется уезжать».
Но на самом деле нам всем придется уезжать отсюда меньше, чем через сто часов. И пока нас не разлучит смерть, между нами будут сохраняться необыкновенная близость и необыкновенная дистанция в тех же самых странных пропорциях, которые существовали между нами всегда.
Когда Клэр возвращается на кухню, он оставляет меня с моими углями и идет «посмотреть, как отлично она выглядит».
— Поспокойней! — кричу я ему вслед, но с таким же успехом я мог бы просить об этом ребенка, который первый раз пришел на стадион «Янки-стэдиум».
Мой «Янки» дает ему работу — лущить кукурузу. Но лущить кукурузу можно и не закрывая рта.
На пробковой доске объявлений, которая висит над кухонной мойкой, вместе с рецептами из «Таймс» висят приколотые Клэр фотографии из Мартас-Винеэд, которые прислала Оливия. Я слышу через открытую кухонную дверь, как они обсуждают детей Оливии.
Оставшись один, в ожидании того момента, когда мясо будет готово, я, наконец, решаю прочитать письмо, которое получил сегодня, когда мы поехали в город за нашими гостями и за почтой, и которое с тех пор лежит у меня в заднем кармане брюк. Я не открывал это письмо до сих пор, потому что это было не то письмо, которого я ждал со дня на день из университетского издательства, куда я направил окончательную редакцию моего «Человека в футляре» после возвращения из поездки по Европе. Нет, это письмо с факультета английского языка Техасского христианского университета, которому я обрадовался. О, Баумгартен, чертовски забавный ты парень.
Дорогой профессор Кепеш!
Мистер Ральф Баумгартен, претендующий на должность клерка в Техасском христианском университете, сослался на вас, как на человека, знакомого с его работами. Прошу прощения за то, что отнимаю у вас время, но я был бы очень вам благодарен, если бы вы смогли прислать в ближайшие дни письмо с изложением ваших взглядов на его творчество, работу в качестве преподавателя и моральный облик.
Вы можете быть уверены в полнейшей анонимности ваших комментариев.
Благодарю вас за содействие.
Искренне ваш,
Джон Фейрбайрн,
Председатель
«Дорогой профессор Фейрбайрн, не хотите ли вы также знать мое мнение о ветре, с работой которого я тоже знаком?..» Я убираю письмо в карман и жарю новый кусок мяса. «Дорогой профессор Фейрбайрн, я не могу вам помочь, но, поверьте, кругозор ваших студентов будет расширен до невероятных размеров и их знания жизни станут намного богаче…» Ну, кто следующий, думаю я. Может быть, когда я сяду за стол, надо будет поставить дополнительную тарелку для Бригитты или она предпочтет держать тарелку на коленях?
Я слышу, как на кухне Клэр и мой отец подошли к обсуждению темы ее родителей.
— Но почему? — слышу я его вопрос.
По его тону я понимаю, что он знает ответ на этот вопрос, но он совершенно не совпадает с его взглядом на жизнь.
— Мне кажется, что все оттого, что они никогда по-настоящему не любили друг друга, — отвечает Клэр.
— А как же две прекрасные дочери, их собственное высшее образование, прекрасное положение на службе? Я не могу этого понять. При всем этом пить. Почему? Куда это ведет? При всем моем уважении, мне кажется, что это глупо. У меня самого не было образования. Если бы было! Но, увы! Ничего не поделаешь. Но моя мать, позволь мне сказать тебе, как она во всем разбиралась, что за женщина! Мам, помню, говорил я ей, ну что возишься с этим полом? Мы с Лэрри дадим тебе денег, и ты наймешь кого-нибудь вымыть полы. Но нет…
Только во время ужина, наконец, как говорит Чехов, «тихий ангел пролетел». Но только для того, чтобы вслед за этим пришла тень меланхолии. Может быть, он превозмогает слезы из-за того, что, говоря, говоря и говоря, так еще полностью и не высказался? Может быть, он сейчас сломается и заплачет? А может быть, я приписываю ему настроение, охватившее меня самого? Почему у меня вдруг такое чувство, что я проиграл кровавую битву, когда в действительности я ее выиграл?
Мы снова едим на крытой веранде, где в предыдущие дни я пытался излить душу с помощью ручки и блокнота. Восковые свечи догорают в старинных подсвечниках; лавровишневые свечи, присланные из Мартас-Винеэд по почте, роняют капли воска на стол. Свечи везде, куда не бросишь взгляд. Клэр любит зажигать их вечером на веранде. Кажется, это ее единственная прихоть. Немного раньше, когда она ходила от подсвечника к подсвечнику с коробкой спичек в руке, мой отец, который уже сидел за столом с салфеткой, заткнутой за пояс, начал перечислять ей названия всех отелей, которые имели несчастье сгореть за последние двадцать лет. Она попыталась убедить его в том, что будет осторожной. Тем не менее, когда внезапно дул ветерок и пламя начинало дрожать, он оглядывался вокруг, чтобы убедиться, что ничто нигде не загорелось.
Слышно, как в саду за домом падают первые зрелые яблоки. Слышно, как ухает «наша» сова — так Клэр представляет нашим гостям создание, которое мы никогда не видели и дом которого где-то высоко в «наших» лесах. Если молчание повисает надолго, она рассказывает двум этим старикам, словно они малые дети, что иногда из леса выходит олень и трется о яблони. Даззл отгоняет оленей своим лаем. Песик, лежащий на ее коленях, зашевелился, услышав свое имя. Ему одиннадцать лет, и он живет у нее с тех пор, как она была четырнадцатилетней школьницей. С того дня, как Оливия уехала учиться в колледж, это был самый преданный ее друг, до меня. Через несколько секунд Даззл снова мирно спит. И тишину сентябрьского вечера нарушают только древесные лягушки да сверчки, не умолкающие с лета.
Сегодня я не могу отвести глаз от ее лица. На фоне двух старческих лиц, напоминающих гравюру какого-то старого мастера, обвисших, освещенных свечами, лицо Клэр выглядит особенно свежим, гладким, как яблочко, маленьким, как яблочко, глянцевым, как яблочко, и чистым, как яблочко… более, чем когда бы то ни было, естественным и безукоризненным… более, чем когда бы то ни было… Как я мог быть таким слепцом, что время чуть не развело нас? Что мешает мне и сейчас, когда я ничего не получаю, кроме удовольствия? Может быть, я все еще с подозрением отношусь к этому нежному обожанию? Что будет, когда я пойму Клэр до конца? Вдруг я ее еще не до конца знаю? А что там еще остается внутри у меня? Как долго это будет мешать мне жить? Неужели это будет продолжаться до тех пор, пока я начну пресыщаться этой милой жизнью с Клэр и снова буду сокрушаться по поводу того, что потерял, и искать свой путь?