«…Где мудро все и справедливо…»
Проснувшись, он отлично себя чувствовал. А почему ему просыпаться, испытывая что-то другое? Никаких резонов для этого нет.
Единственный ребенок в семье; двадцать лет; шесть футов, вес 180 фунтов; никогда в жизни ничем не болел. Второй номер в команде по теннису; дома в кабинете отца, целая полка уставлена кубками, завоеванными им с одиннадцатилетнего возраста.
У него худое, резко очерченное лицо; прямые довольно длинные волосы, в сущности, мешают ему выглядеть как полагается спортсмену. Одна девочка заметила, что он очень похож на английского поэта Перси Биши Шелди; вторая — что он вылитый Лоуренс Оливье. Обеим улыбнулся оставаясь абсолютно равнодушным.
У него отличная память, учеба в школе дается ему легко. Его даже включили в особый список декана. В коробке лежит чек на сто долларов, присланный ему по этому случаю отцом, хозяином успешного дела в области электроники, — это на севере страны.
Особые способности проявлял он к математике и, вероятно, мог бы по окончании колледжа получить работу на кафедре, но у него другие планы — подключиться к бизнесу отца.
Он как раз один из тех целеустремленных чудо-студентов, которые облюбовали для себя научные отделения. По английской истории пятерка — выучил наизусть почти все сонеты Шекспира, читал Рильке, Элиота и Алена Гинсберга; пробовал марихуану. Его приглашали на все вечеринки. Когда он приезжал на каникулы домой, местные мамаши предпринимали всяческие усилия, чтобы навязать ему своих дочерей.
Мать у него красавица и очень смешная. Имел он и любовную связь — самой красивой девушкой в колледже, и она, по ее словам, его любила. Время от времени он говорил ей, что тоже любит ее, — говорил, конечно, искренне, во всяком случае в тот момент.
Те, кто ему дорог и, не отправились еще на тот свет; все члены семьи вернулись с войны живыми и здоровыми.
Окружающий мир звонко приветствовал его. Он не реагировал, сохраняя спокойствие.
Стоит ли удивляться, что он всегда, просыпаясь чувствовал себя отлично?
Декабрь не за горами, но жаркое калифорнийское солнце превращает зиму в лето; девушки и юноши, в вельветовых юбках и брюках и рубашках с открытым воротом, гурьбой шли в колледж, на десятичасовую лекцию, по зеленым лужайкам, пересекая длинные тени деревьев, еще не расставшихся с листвой.
Проходя мимо дома женского землячества, где жила Адель, он заметив, что она вышла из подъезда приветливо помахал ей рукой. По вторникам первая лекция начиналась ровно в десять, и путь его к зданиям гуманитарного отделения лежал мимо землячества. Адель — высокая девушка с черными, всегда аккуратно причесанными волосами, ростом повыше его плеча. Нежное по-детски свежее лицо; но походку детской никак не назовешь, даже если она несет стопку связанных книг; его всегда забавляло, что все студенты бросают на него завистливые взгляды, когда она идет рядом с ним по усыпанной гравием дорожке.
— «Она идет во всей красе, — начал цитировать Стив, — как ночь в безоблачных краях над звездным небом; и все, что ярко иль темно, в глазах ее увидеть суждено».
— Как приятно слышать такие слова в десять утра! — отозвалась Адель. Ты, что, специально для меня раскопал эти строчки?
— Нет, — признался он, — сегодня у нас зачет по Байрону.
— Так ты не человек, а… другое существо.
Он рассмеялся.
— Идешь со мной на танцы в субботу вечером, Стив?
Он скорчил кислую гримасу — не любил танцевать; ему не по вкусу музыка, которую обычно играют на танцах, да и танцуют сейчас, по его мнению, без всякой грациозности.
— Попозже тебе скажу! — заверил он ее.
— Нет, мне нужно знать сегодня! — настаивала Адель. — Меня уже два парня пригласили.
— Тогда за ланчем, — пообещал н.
— А в какое время?
— Ну, знаешь… Не могут твои ухажеры потерпеть, что ли?
— Едва-а ли… — с сомнением протянула Адель.
Но он-то прекрасно знал — все равно пойдет на танцы с ним или без него. Страшно любит танцевать, и ему приходится согласиться: девушка, которую он видит почти каждый вечер, вправе рассчитывать, что н поведет ее на танцы хотя бы раз в неделю — на уик-энд.
Себя он чувствует зрелым, почти взрослым мужчиной, — не намерен уступать и париться четыре часа в жуткой жаре и адском грохоте. Покамест крепко пожал руку, и они расстались. Он смотрел ей вслед, когда она шла по дорожке, — да, походка ее та еще: нельзя не обратить внимания. Ему приятно, что все вокруг пялятся на нее. Улыбнулся и пошел своей дорогой, дружески помахивая рукой тем, кто с ним здоровался на ходу.
Еще рано, преподаватель английского языка Мллисон пока не появился. В наполовину пустой аудитории до Стива не долетали обычные сопрано-теноровые звуки — сегодня не идет оживленная беседа между ожидающими начала лекции студентами. Все сидят на стульях тихо, не разговаривают: с подчеркнутым тщанием приводят в порядок книги, изучают сделанные накануне записи. Время от времени бросает искоса взгляд на черную доску: худенький паренек, с рыжими волосами, быстро, аккуратно пишет на ней повернувшись спиной к столу преподавателя:
О, плачь по Адонаису — ведь умер он!
Проснись ты, Матерь печаль, — проснись и зарыдай!
Куда же дальше?.. Пусть от горящего их ложа
Просохнут жгучие слезинки; Пусть громко бьющееся сердце
Примолкнет, словно в тихом сне.
Ведь он ушел туда, где мудро все и справедливо.
Не думай, что бездна пламенной любви
Его вдруг воскресит, наполнит соком животворным.
Смерть радуется гласу его немому
И лишь смеется громко, — отчаяние наше ей нипочем!
На второй доске рыжий заканчивал писать последние строки следующего станса:
Вознесся он над тенью вечной ночи.
Ни зависть и ни ложь, Ни ненависть, ни боль —
Ничто волнующее страстно людей
Его уж не достигнет и не подвергнет мученьям:
Его теперь не запятнать,
Зараза мира не посмеет его коснуться,
Он в полной безопасности отныне.
О, кто оплачет холод, наступивший
На месте прежнего биенья жизни,
И голову — всю в сединах?[25]
В аудиторию стремительно ворвался профессор Моллисон, с полуизвиняющейся улыбкой на устах свойственной человеку, знающему, что он всегда опаздывает, — и резко остановился у двери, озадаченный необычной тишиной в аудитории; такого, как правило, не бывало по вторникам утром. Преподаватель английского близоруко уставился на Крейна, а тот продолжал торопливо писать круглыми, большими буквами, мелом на черной доске.
Наконец Моллисон извлек очки и прочитал написанное; не вымолвив ни единого слова, подошел к окну и долго стоял там, глядя наружу, — седеющий, с мягкими чертами, розовощекий старик; яркий солнечный свет подчеркивал всю серьезность его гримасы.
В полной тишине Крейн продолжал скрипеть мелом по доске:
Нет, и тогда, Когда сам дух сгорит дотла, Груз пепла, искры лишенный, Лишь отяготит ту неоплаканную урну.
Крейн, закончив писать, сделал шаг назад — полюбоваться тем, что сотворил. Через открытое окно в аудиторию ворвался смех девушки вместе с дивным запахом скошенной травы; странные шорохи раздались в ответ — то были непроизвольные, прерывистые вздохи студентов.
Задребезжал звонок, призывая начать занятия. Когда он смолк, Крейн повернулся к сидевшим перед ним рядами товарищам. Долговязый, кожа да кости, юноша, девятнадцати лет, он уже начал лысеть. На лекциях почти никогда не говорил, но если и нарушал молчание, все слышали лишь низкий, хриплый шепот.
У него кажется нет друзей; никто не видел его в компании девушек; все то время когда не слушал лекции, он проводил в библиотеке. Брат Крейна играл защитником в футбольной команде, но братья почти не встречались; сам факт, что эта громадина, высокий, грациозный атлет, и это чучело, книжный червь, выходцы из одной семьи, студенты считали какой-то необъяснимой причудой евгеники.
Стив знал, почему Крейн пришел пораньше, написал на черной, чистой доске эти два стихотворения Шели — его плач. В субботу вечером брат Крейна погиб в автомобильной аварии, возвращаясь со стадиона, с игры, проводившейся в Сан-Франциско. Сегодня вторник — первое занятие Крейна после гибели брата.
Крейн стоял перед ними — сутулый, узкоплечий, в ярком твидовом пиджаке, который ему явно велик, глядя на своих товарищей без особых, по-видимому, эмоций. Еще раз посмотрел на то, что написал, словно хотел лишний раз убедиться — задача, изображенная на доске, решена правильно, — потом снова повернулся к этим высоким, цветущим калифорнийским девушкам и юношам, ставшим вдруг неестественно серьезными из-за столь неожиданного пролога к лекции, и стал декламировать стихи.